Церемония прощания с Марселем Перикуром была прервана и даже завершилась полным беспорядком, но, по крайней мере, началась она вовремя. С самого утра бульвар Курсель перекрыли. Во дворе собрались музыканты республиканской гвардии, раздавались приглушенные звуки настраиваемых инструментов, а из автомобилей высаживались на тротуар и сдержанно приветствовали друг друга послы, парламентарии, генералы, делегаты от иностранных государств. Следуя деликатным указаниям распорядителя, в обязанности которого входило управление потоками в этой толпе в ожидании выноса тела, академики проходили под устроенный над широким крыльцом черный навес с серебряной бахромой и вензелем усопшего. Было много известных лиц. Похороны такого значения – это как вельможная свадьба или показ коллекции Люсьена Лелонга[1], где следует появиться, если занимаешь определенное положение в обществе.
Хотя Мадлен потрясла смерть отца, она, энергичная и сдержанная, успевала повсюду и незаметно раздавала инструкции, принимая во внимание малейшие детали. Тем более что президент Республики дал знать, что прибудет лично, чтобы проводить в последний путь «своего друга Перикура». С этого момента все усложнилось: протокол Республики был по-королевски требовательным. Дом Перикуров, заполненный сотрудниками службы безопасности и специалистами по этикету, теперь не знал ни минуты покоя. Не говоря уже о толпе министров, секретарей, помощников, советников. Глава государства был чем-то вроде рыбацкого баркаса, за которым постоянно следовали стаи птиц, кормящихся в его кильватере.
В намеченное время Мадлен стояла на крыльце, скрестив на груди руки, затянутые в черные перчатки.
Машина прибыла, толпа стихла, президент вышел, поприветствовал присутствующих, поднялся по ступенькам и на мгновение обнял Мадлен, без слов – великие скорби слов неймут. Затем деликатно и обреченно махнул рукой, и толпа расступилась, чтобы пропустить его к гробу.
Присутствие президента являлось не просто свидетельством дружбы с покойным банкиром, оно было символично. Обстоятельства и правда были исключительными. С Марселем Перикуром «угас факел французской экономики», о чем свидетельствовали заголовки на первых полосах газет, где еще держали марку. «Он всего на семь лет пережил своего сына Эдуара, который покончил с собой…» – комментировали другие. Не важно. Марсель Перикур был центральной фигурой финансовой жизни страны, все смутно ощущали, что его смерть означает смену эпох, и это было тем более тревожно, что перспективы тридцатых годов были скорее сумрачными. Последовавший за Великой войной экономический кризис так и не закончился. Французские политические круги клялись, положив руку на сердце, что поверженная Германия до последнего сантима заплатит за все, что разрушила, делом слов не подтвердили. Страна, которой было предложено подождать, пока не выстроят новые дома, не отремонтируют дороги, не выплатят компенсацию инвалидам, не переведут пенсии, не создадут рабочие места, короче говоря, пока не станет как прежде и даже лучше, потому что мы победили в войне, – так вот, страна смирилась: чуда не произойдет, Франции придется выпутываться самостоятельно.
Марсель Перикур представлял как раз ту Францию, что когда-то брала экономику под свое крыло. Сложно было однозначно сказать, кого повезут на кладбище – влиятельного французского банкира или ушедшую эпоху, которую он воплощал.
Стоя возле гроба, Мадлен всматривалась в лицо отца. Последние несколько месяцев старение стало его основным занятием. «Я должен постоянно за собой следить, – говорил он, – я боюсь, что от меня будет нести старостью, боюсь начать забывать слова, мне страшно стать обузой, понять, что я говорю сам с собой. Я слежу за собой – это занимает все мое свободное время; как же утомительно стареть…»
На плечиках в шкафу она обнаружила его самый новый костюм, выглаженную рубашку, прекрасно начищенные туфли. Все было подготовлено.
Тремя днями ранее господин Перикур поужинал с ней и своим внуком Полем, семилетним симпатичным, бледным, застенчивым и заикающимся мальчиком. Но против обыкновения, он не поинтересовался его успехами, не спросил, как прошел день, не предложил доиграть партию в шашки. Он пребывал в спокойной, почти мечтательной задумчивости, что не входило в его привычки, и едва притронулся к своей тарелке, ограничившись улыбкой, чтобы продемонстрировать, что он существует. И поскольку трапеза показалась ему слишком долгой, он сложил салфетку, пойду наверх, сказал он, заканчивайте без меня, на мгновение прижал к своей груди голову Поля, ну все, сладких снов. К лестнице он подошел упругим шагом, хотя частенько жаловался на боль в ногах. Обычно он покидал столовую со словами «ведите себя хорошо». В тот вечер он забыл это сказать. Назавтра он умер.