В комнате было ни зги не видно… все занавески задёрнуты… ни единого слабого проблеска света с улицы и абсолютная тишина. Мой друг, я и незнакомец держались за руки, напрягшись и дрожа. Невыразимый страх сгущался над нами… в нас…
И тут… сквозь мрак к нам стала подбираться белая, тощая, светящаяся кисть руки и начала писать за столом, за которым мы сидели, заранее приготовленным карандашом. Мы не видели, что писала рука, но чувствовали это в себе… одновременно… как если бы это вставало перед нашими глазами, начертанное огненными буквами…
История этой руки и человека, которому она когда-то принадлежала — вот, что в глубоком мраке полуночи нацарапала на бумаге белая светящаяся кисть:
…— Когда я поднимаюсь по ступеням, подбитым красным сукном… то… на душе становится всё же как-то не по себе. В груди что-то раскачивается туда-сюда… большой маятник. Но края диска маятника острые, как бритва, и когда он, размахнувшись, чиркает по краям грудной клетки, я чувствую там резкую боль… и дыхательный спазм, так что хочется громко хрипеть. Однако я стискиваю зубы, чтобы не вырваться ни единому звуку, и сжимаю связанные за спиной кулаки, так что из-под ногтей брызжет кровь.
Теперь я наверху. — Всё в полном порядке; ждут лишь одного меня. — Я спокойно позволяю побрить себе шею и затылок, затем прошу позволения в последний раз обратиться к народу. Мне предоставляют это право… Как только я оборачиваюсь и обозреваю бесконечную толпу, плотно сбившуюся, плечо к плечу, вокруг гильотины — все эти идиотские, тупоумные, озверевшие, отчасти по-обывательски любопытные, отчасти жадные до сенсаций лица, эту массу людей, эту сорокатысячную издёвку над именем Человек — это кажется мне настолько комичным, что я невольно заливаюсь громким смехом.
Но тут я вижу, как на важные мины моих палачей ложатся строгие складки… чертовская наглость с моей стороны воспринимать дело со столь малым трагизмом… я не хочу больше раздражать добрых людей и быстро начинаю моё обращение:
«Граждане, — говорю я, — граждане, я умираю за вас и за свободу. Вы недооценили меня, вы осудили меня… но я люблю вас. И в доказательство моей любви выслушайте моё завещание. Всё, чем я владею, ваше. Вот…»
И я поворачиваюсь к ним спиной и делаю жест, который они просто не в состоянии неправильно истолковать…
… Кругом вой негодования… я поспешно, со вздохом облегчения кладу голову в выемку… шипящий свист… я ощущаю лишь ледяное жжение в шее… моя голова падает в корзину.
Потом чудится, будто я сунул голову в воду, и она заполняет уши. Смутно и путано проникают ко мне шумы внешнего мира, гул и звон в висках. В области всего среза культи моей шеи такое чувство, как будто с него испаряется эфир в больших количествах.
Я знаю, моя голова лежит в ивовой корзине — моё тело наверху на эшафоте, и всё же я пока не ощущаю полного отделения; я чувствую, как моё тело, тихо суча ногами, заваливается на левый бок, как мои сжатые кулаки, связанные за спиной, ещё слегка подрагивают, а пальцы судорожно вытягиваются и сжимаются. А ещё я чувствую, как поток крови хлещет из перерубленной шеи и как всё больше слабеют движения по мере того, как она вытекает. Слабеет, становится всё более смутным и ощущение тела, пока наконец ниже части отрезанной шеи не становится всё темнее и темнее.
Я потерял своё тело.
В полном мраке от шейного разреза и дальше вниз я вдруг смутно чувствую красные пятна. Красные пятна — словно огни в чёрной грозовой ночи. Они растекаются вширь и распространяются, будто капли жидкого масла по ровной поверхности воды… когда края красных пятен соприкасаются друг с другом, я чувствую в веках лёгкие электрические разряды, и волосы на голове встают дыбом. А теперь красные пятна начинают вращаться вокруг собственной оси, быстрее, ещё быстрее и быстрее… бесчисленное множество огненных колёс, раскалённо-жидкие солнечные диски… этот безумный вихрь длинными языками пламени то и дело лижет срез шеи и вынуждает меня закрыть глаза… но я всё ещё чувствую красные огненные колёса во мне… они застревают между зубами, будто сухие зёрна стекловидного или стеклянного песка. Наконец диски пламени блёкнут, их бешеное верчение замедляется, они потухают один за другим, и потом для меня, книзу от разреза шеи, во второй раз воцаряется мрак. На этот раз навсегда. -
На меня нашла сладостная истома, безответственное нега расслабления, глаза отяжелели. Я их больше не открываю и всё-таки всё вижу вокруг себя. Кажется, словно мои веки из стекла и оттого прозрачны. Я вижу всё словно сквозь молочную пелену, по которой разветвляются нежные, алые прожилки, но яснее и в большем размере, чем когда ещё имел тело. Язык парализовало. Тяжёлый и вялый, как глина, он лежит в полости рта.
А обоняние сделалось тоньше в тысячу раз: я не только вижу вещи, я чую их носом, каждую по-своему, с их своеобразным запахом.
В корзине, сплетённой из ивовых прутьев, под ножом гильотины, кроме моей лежат ещё три других головы, две мужские и одна женская. На подкрашенных румянами щеках женской головы наклеены две мушки, в напудренных и взбитых волосах торчит золотая стрелка, в маленьких ушах — две изящные серёжки, украшенные бриллиантами. Головы обоих мужчин лежат лицом вниз в луже полувысохшей крови: поперёк черепа одной из них тянется старая плохо зажившая рубленая рана, волосы другого уже седые и редкие.