Разговор этот происходил в самой сердцевине старушки-Европы в те годы, когда и ржавый скрежет ножей гильотин, и громовая поступь полчищ корсиканского самозванца стихли в пучинах прошлого, а слово анархия что-то говорило лишь знатокам эллинского языка, штудирующим Платона, Полибия и Стагирита. Что-то смутно бурлило на одном краю Европы, в Ирландии; дымил порох и сверкали клинки у другого ее края, в Греции, но интересующие нас события были, пожалуй, равноудалены и от зеленых холмов Эрина, и от олив и козьих тропок Эллады.
Если бы кто заглянул вечером погожего летнего дня в пивной погребок, чистый и уютный, на одной из столь же чистых и уютных улочек Златой Праги, то в нем он обнаружил бы трех господ, отдыхающих после сытного обеда за трубкой и газетами. Впрочем, младший из них, еще не разменявший четвертого десятка, по виду смахивавший на студента, предпочел печатному слову высокую глиняную кружку с янтарным напитком, и не без иронии поглядывал на деливших с ним стол господ более почтенного возраста, вида и состояния. Нет нужды упоминать, что все трое были по моеде того времени в хвостатых фраках, жилетках, узких штанах, а подбородки их подпирали высокие воротники, обмотанные шейными платками. Один из читателей, сухощавый, гладко выбритый седой господин в пенсне, перелистывал страницы с величавой невозмутимостью судьи — каковым и был на самом деле. Второй, краснолицый лысый толстяк с топорщащейся из-под носа щеткой рыжеватых усов, держался за развернутую газету обеими руками и пробегал голубыми глазками строчки статей в явном возбуждении. Наконец, возбуждение это потребовало выхода, и он, вынув изо рта трубку, обратился к сотрапезникам со следующими словами:
— Вы только послушайте, господа, что пишут из Москвы — директором оружейной палаты Московского Кремля назначен Александр Вельтман. Немец, господа! — и, поскольку судья покосился на него, чуть приподняв седую бровь над золотой оправою пенсне, поспешно добавил. — Упаси Боже, я не славянофил какой-нибудь, и весьма уважаю и государя-императора, дай Бог ему многие лета, и всю августейшую фамилию, и почтенное немецкое юнкерство. Но культура, господа — это уж совсем иной вопрос. Как можно доверить свою культуру чужаку, и уж тем более славянскую культуру — немцу… признаться, я вовсе этого не понимаю.
— Думается мне, пан Ян, Вы несправедливы к российским немцам. — неторопливо произнес судья, откладывая в сторону свою газету и поворачиваясь к собеседнику. — как мне доводилось слышать, многие из них совершенно позабыли свое германское происхождение и стали, если так можно выразиться, большими русскими, нежели сами русские. Возьмите, к примеру, Даля или Гильфердинга.
— Не знаю, пан Богухвал, не знаю, — покачал лысой головой толстяк. — Как это так — стали русскими? По моему разумению, такого быть никак не может. Уж если ты русский — то русский, если чех — значит, чех, а если немец — то ты немец, и никак этого не переменить.
— Ну отчего же? — въедливо улыбнулся поджарый остролицый студент. — Вот взять, пан Ян, Вашего сына. Довелось мне видеть его на Старой Бране с двумя офицерами, так все трое очень даже бойко говорили по-немецки, и не знай я заранее, кто из них немец, кто чех — нипочем бы не догадался.
— Ну что вы, пан Тадеуш! — укоризненно запыхтел толстяк, заливаясь краской и извлекая из жилетного кармана белоснежный платок, чтобы промокнуть им лоб и мясистый затылок. — Это же совсем другое! Мальчик просто пошел на государственную службу, а там нельзя без немецкого, никак нельзя!
— Вот я и говорю, — продолжал студент, улыбаясь еще саркастичнее прежнего. — доведись Вашему, пан Ян, сыну жениться — в видах службы, разумеется! — на немке, а то и переехать — опять-таки по делам служебным — в какую-нибудь немецкую провинцию нашего славного отечества — может статься, что его дети будут уже стыдиться славянского происхождения своего, и постараются о нем позабыть, а уж их дети, чего доброго, и недолюбливать нас станут — всяких там чехов да русинов!
Пан Ян, принявшийся было от смущения раскуривать припогасшую трубку, поперхнулся дымом, вскочил и бросил трубку на стол, поверх развернутого газетного листа.
— Бог знает, — начал он возмущенно и вместе с тем как-то жалобно. — Бог знает, что Вы говорите, пан Тадеуш! Вот нету для Вас большего удовольствия, чем сказать что-нибудь эдакое человеку! Никогда этому не бывать, никогда! Я сам — чех, и крещен в честь чешского святого, и дети мои будут чехами, и внуки, и правнуки, и это так же верно, как то, что меня зовут Ян Непомук Гитлер!