ТРИ ПРЕДИСЛОВИЯ К РОМАНУ «ЭДЕМ ЭДЕМ ЭДЕМ»
1. Мишель Лейрис
Уже само название этой книги, где трижды озвученное слово «эдем» производит эффект вбиваемого молотком гвоздя, указывает, что вовсе не рай или же ад поставил свой целью посетить Пьер Гийота.
Конечно же, очень многих читателей такого рода книги могут оттолкнуть своим грубым и (если угодно) шокирующим содержанием, особенно если учесть, что наше общество все еще продолжает находиться во власти идиллических представлений о литературе, несмотря на многократно предпринимавшиеся попытки их развеять. Впрочем, кто знает, возможно, именно неспособность пойти на уступки — как с одной, так и с другой стороны — и выделяет подобные произведения из однообразного потока современной печатной продукции?
Наиболее придирчивым готовность автора следовать своей идее наверное даже покажется маниакальной, а точнее, его стремление полностью растворяться в бесконечности дискурса, не пытаясь ничего разоблачить и о чем-либо «повествовать», но всего-навсего показывать или даже загонять читателя в тупик при помощи составления подробнейших отчетов, однако все это выявляет у Пьера Гийота — какое бы мнение ни сложилось у вас о его творчестве — по крайней мере, способность поражать, что тоже удается очень немногим писателям.
В этом тексте, практически исключительным признаком которого является обостренный эротизм, игра идет в открытую, причем до такой степени, что он способен вызвать омерзение, какое вызывают, например, разложенные на столе магистратуры или полицейского участка вещественные доказательства, однако не подлежит сомнению, что он излучает неподражаемую поэзию. И прежде всего потому, что подобному подходу к миру абсолютно чужды какие-либо психологические нюансы, при этом его даже нельзя определить как «биологический» (такая трактовка выглядит чересчур узкой, кроме того, рискует вызвать ненужные ассоциации с витализмом и примыкающим к нему пантеизмом), ибо на самом деле туг присутствует абсолютно ничем не замутненный прямой контакт — исключающий любую затемняющую суть интерпретацию — с живыми телами и окружающими и дополняющими их объектами.
Живые существа и вещи участвуют в разворачивающемся здесь действии на равных и предстают именно такими, каковыми они, на самом деле, и являются в суровой данности их физического присутствия, одушевленного, либо неодушевленного: люди, животные, одежда и прочая утварь свалены в кучу каким-то воистину паническим образом, что и вызывает в памяти миф об Эдеме, ибо для этой свалки театром является мир без морали и иерархии, где всем правит желание и ничто не может быть признано мерзким либо отталкивающим. Неявная поэзия иногда бывает выразительнее поэзии явной: из магмы, порожденной жаждой удовлетворения, которой только и движимы персонажи, вдруг неожиданно проглядывает живое человеческое слово, и это еще усиливает его воздействие, потому что кажется — оно возникает каким-то чудесным образом изтогослоя существования, где всякое слово уничтожено.
2. Ролан Барт
Что случилось с означающим
«Эдем, Эдем, Эдем» — абсолютно свободный текст: свободный от малейших намеков на сюжет, идеи, символы, — он написан в такой яме (пропасти или черной дыре), где традиционные составляющие дискурса (тот, кто говорит; что он рассказывает; способ, которым он изъясняется) были бы избыточными. Мгновенным следствием явилось то, что критика — поскольку она не в состоянии ничего сказать ни об авторе, ни о сюжете, ни о стиле — демонстрирует свою полную беспомощность перед этим текстом. Нужно «войти» в язык Гийота: не то чтобы просто верить в него, стать соучастником некоей иллюзии или фан-тазма, а писать на этом языке вместе с ним, быть им, подписывать текст одновременно с ним.
Быть в языке, а это примерно то же, что быть в ударе: становится возможно, потому что Гийота создает не манеру, не жанр, нелитературный объект, но некий новый элемент (может быть, даже стоило бы добавить его к четырем элементам космогонии?); и таким элементом является фраза: субстанция слова, которая похожа на ткань, на пищу, одна-единственная фраза, которая никогда не кончается, красота которой заключается не в ее способности «запечатлевать» (реальность, к которой она предположительно отсылает), но в прерывистом непрекраща-ющемся дыхании, как если бы перед автором стояла задача представить нам не воображаемые сцены, но сам язык, причем таким образом, что моделью этого нового мимесиса были бы уже не приключения какого-то героя, а приключение самого означающего, того, что с ним происходит.
«Эдем, Эдем, Эдем» представляет собой (или должен бы представлять) нечто вроде толчка, исторического шока. Все предшествующие ему действия еще кажутся разрозненными, однако совпадения, которые мы постепенно начинаем понимать — от Сада до Жене, от Малларме до Арто — наконец-то собираются воедино, перемещаются, очищаются от обстоятельств эпохи: нет больше ни Повествования, ни Заблуждения (ясно ведь, что это одно и то же), остается лишь желание и язык, причем не желание, выражающееся в языке, а они оба соединяются во взаимную нераздельную метонимию.