Село дворов на пятьдесят рассыпалось по берегу реки. От села на лед стекает санная дорога, а к прорубям прострочены тропинки.
Над селом дымы стоят, каждая труба густо курится. На окраине села, потонувшая в снежных сугробах, стоит птицеферма. Снег свисает с ее прогнутой крыши валами. Снег завалил до половины продолговатые, испачканные изнутри стекла.
За птицефермой, шагах в ста, лес начинается. Лес тоже занесло снегом. Стоит он неподвижно, завязив лапы в сугробах. Тишина и сон в нем таятся.
Одна ель отбилась от семьи лесной, маячит среди поляны, обдутая ветрами, без снежной шубы, голая, зябкая. Прилетит на нее ворона, сядет на вершину и, по-старушечьи нахохлившись, задумается. Думает, думает и заорет на всю округу, но никто ей не откликается, и она смолкает, недовольная жизнью, тягучей зимой, и смотрит на птичник, мечтая о том времени, когда его откроют и можно будет возле кур едой поживиться да подразнить смешного волосатого старичонку — хозяина птичника.
Хозяин этот, дядя Кузя, шагает рядом со мной в подшитых валенках и оступается на узкой, плохо натоптанной дорожке. Он в полушубке, туго-натуго перетянутом солдатским ремнем. Дядя Кузя немного косолапит, и валенки его стоптаны вовнутрь. Лицо у дяди Кузи кругленькое, морщинистое, и потому, должно быть, кажутся огромными усы, подкуренные трубкой. На узенькие, но зоркие глаза его наползла мохнатая рыжая шапка, неизвестно из какого зверя сшитая. Из-под шапки, под стать меху, рыжие вихры заползают и на висках вьются, образуя шикарные бакенбарды, которые вызвали бы зависть у молодых франтов, что ходят с гитарами по улицам городов. Но дяде Кузе эти бакенбарды совсем ни к чему.
Тем более что при всей такой буйной растительности под шапкой у дяди Кузи не растет ничего — лысина там. И смех и грех — разбрелся дурной волос где не надо, а голова — как куриное яйцо.
Но деревенские остряки давно уже затупили языки об эту лысину и оставили в покое дядю Кузю. Возраст его уже не тот, чтобы смеяться над ним. Старость на селе все еще почитается, да и трудом вечным заслужил дядя Кузя почтение. Он пенсию уже заслужил и покой, но без работы не может. «Засохну, — говорит, — как корень без земли». Вот и прибился к птичнику.
Сыновья и дочери у дяди Кузи разлетелись по свету. Старуха померла в позапрошлом году, и дядя Кузя вовсе на птичник перебрался из пустой, онемелой избы.
В то время птицеферма размещалась в стареньком полуразвалившемся телятнике. Как дядя Кузя ездил в город, требовал, ругался, писал жалобы вплоть до Москвы — долго рассказывать. Своего он таки добился. Колхозные куры теперь живут в довольстве и тепле. Живут и не подозревают, что дядя Кузя из-за них испортил кровь не одному начальнику.
Вот и птицеферма. Дядя Кузя обметает голиком валенки, открывает передо мной дверь.
Служебное помещение, иначе говоря, кормокухня, куда мы вошли, была в середине дома. На кухне горит электричество, стены побелены, по углам стоят бочки и ящики с овсом, картофелем, речной галькой, жжеными костями и мелом. Посредине просторной комнаты широкая плита, а за ней, в углу, кровать, заправленная одеялом. Рядом с кроватью стол. К ножкам его приколочены тоненькие планки. Приколочены с таким расчетом, чтобы куры могли просовывать головы в щели.
В этом сооружении дремали три курицы. Одна из них бессильно уронила голову. Дядя Кузя тронул ее пальцем.
— Ну, как ты тут, болезная? — спросил он и пояснил: — Госпиталь под столом-то. — Старик сокрушенно покачал головой. — Болеет птица, каждую зиму болеет. Нет того корму, что по науке полагается. Придется мне опять за удочку браться, витамин добывать.
Я с недоумением взглянул на дядю Кузю: при чем тут удочки?
— Вы раздевайтесь, раздевайтесь. У нас тепло. Я чаишко поставлю. А насчет удочек? Не говорили на селе, что и умом тронулся? Нет? Тут, брат, целая история… — Старик шевельнул усами, улыбаясь, вынул из-за печки ведро. — Иду свою публику кормить. Ежели интересуетесь, милости прошу.
Он зачерпнул из бочки полное ведро овса и шагнул из кормокухни в левую половину птичника. Что там поднялось! Со всех сторон с громким кудахтаньем полетели куры. Одна курица, с темным кольцом на шее, уселась на плечо дяди Кузи.
Старик горстью разбрасывал вокруг себя овес, и куры кружились белым водоворотом.
Шум, шлепанье крыльев, властные крики петухов.
Дядя Кузя вытряхнул из ведра остатки овса, отошел в сторону, и по полу рассыпался дробный перестук. Птицы успокоились и сосредоточенно работали клювами. Только курица с темным колечком на шее не слетала с плеча дяди Кузи. Она даже умудрялась дремать, поджав лапки.
Пока я привыкал к шуму, дядя Кузя успел заглянуть в ящики, прибитые к стенам, и набрал с десяток яиц.
— Начинают нестись курчонки, — с радостью отметил он. — Сей год пораньше начинают. Вот мы эти первые-то яички — в детсад, ребятишкам. Ешь глазунью, сорванцы, наводи тело!
Мы вернулись на кормокухню. Курица, сидевшая на плече дяди Кузи, ловко слетела в бочку с овсом. Там она неторопливо ощипалась и начала с выбором клевать овес.
— Скажи на милость, какая фифа-единоличница! — удивился я.