Ровно восемь веков назад был предпринят поход, закончившийся неудачей; и вот случилось так, что память о нем стала для русской культуры драгоценным достоянием.
Все мы помним со школьной скамьи, как горько пришлось заплатить новгород-северскому князю Игорю Святославичу за нежелание делиться с другими князьями славой победы. Ни победы, ни славы не было, воины понапрасну полегли на берегу Каялы, о которой до сих пор не известно, что это была за река, но самое название которой звучит для нашего уха загадочно и грозно, словно древнее проклятие. Князь испытал участь пленника, и если ему все же удалось бежать, так ведь это тоже не просто — он бросал на произвол судьбы своих дружинников, товарищей по несчастью. Ипатьевская летопись повествует, как он поначалу зарекался от побега: "…Неславнымъ поутемь не имамъ пойти".
Он так много думал о славе, и ему не осталось иного пути на волю, кроме "неславного".
Что ж, историки разъяснят, насколько типичной для эпохи была коллизия между личной гордыней феодала, который вел свою войну, предпринимал свой поход, и долгом полководца, государственного мужа перед всей родной землей.
Филологи добавят, как подобная коллизия проявлялась то в одной, то в другой средневековой литературе, — вспомним хотя бы Беортнота, герцога Эссексского и героя эпоса о битве при Мэлдоне, который отказом от переговоров с викингами и неуместной демонстрацией заносчивого великодушия в способе ведения войны навлек гибель на свою дружину и беду на свой народ. Все это неудивительно.
Удивительно другое — что мы спустя восемь столетий вспоминаем 1185 год как одну из самых славных вех нашего исторического предания.
Слава явилась, хотя совсем не та, о которой мечтал князь, и не та, что добывают для себя, а та, что принадлежит всему кругу культурной и жизненной традиции, принимающему в себя все новые и новые поколения. Опыт поражения князя Игоря был настолько переработан и осмыслен творческой совестью русской литературы, что это уже имеет отношение к самому важному делу: чтобы сбылась Россия как явление духовное.
Вот рассказ той же Ипатьевской летописи об обстоятельствах пленения Игоря. Князь в руках врагов: о чем он думает — о себе, о своей униженной гордыне? Нет, о брате Всеволоде, которого видит в самой гуще боя, "крепко борющася". Им владеет не ярость попавшего в западню храброго хищника, а жалость, тревога за другого. А на какие мысли наводит его плен? С чувством вины припоминает он горе, которое сам причинил другим, когда в междоусобной войне отдал на разграбление город Глебов. Казалось бы, что ж тут такого — во времена усобиц чуть ли не все так поступали, и весьма вероятно, что поступок Игоря был лишь ответом на подобные действия Владимира Переяславского.
С точки зрения феодальной этики все правильно. Но нет, своя беда пробуждает у героя чуткость к чужой беде и к своей вине. Это замечательная черта, для которой едва ли сыщется аналог в какой-либо из литератур той эпохи. Как кажется, мы вправе усмотреть в ней примету русского характера.
Когда рыцарь иной страны искал бы в горделивой замкнутости компенсации своей неудачи, князь Игорь не боится чувствовать себя виноватым, дает страданию довести себя до точки совести и жалости.
Для контраста: такому "зерцалу рыцарства", как Ричард Львиное сердце, едва ли приходили на ум за восемнадцать месяцев плена бедствия безвинных жертв его войн, в том числе и тех, которые он вел против родного отца, — по крайней мере, предание об этом умалчивает.
Интонация жалости звучит в "Слове о полку Игореве", как, пожалуй, ни в каком другом произведении героического эпоса. Конечно, великая эпическая поэзия во все времена и у всех народов была совсем не такой, какой ее хотелось бы видеть завоевателям и хищникам. Вопреки Ницше она в конечном счете поразительно мало говорила о "добыче и победе", она воспевала не удачу, а мужество и потому была внимательна к страданию, перед лицом которого мужество осуществляет себя.
В «Илиаде» Гомера ни о какой победе, собственно, речи нет; Ахилл до победы не доживет, и это ему известно заранее:
Слишком я знаю и сам, что судьбой суждено мне погибнуть
Здесь, далеко от отца и от матери…
Исход войны увиден не глазами будущих победителей, а глазами будущих побежденных:
Твердо я ведаю сам, убеждаясь и мыслью и сердцем,
Будет некогда день, и погибнет священная Троя,
С нею погибнет Приам и народ копьеносца Приама.
Из "Песни о Роланде", с которой не раз сопоставляли "Слово о полку Игореве", достоянием веков стала не картина того, как бароны Карла Великого наводят «христианский» порядок в побежденной Сарагосе, а нечто совсем иное — последняя, смертная битва Роланда, вдохновляемая верностью чести, его слезы (перед лицом неминуемого собственного конца) над гибелью боевых товарищей — Оливье и Турпена; пожалуй, также и замыкающий поэму плач Карла, старика, тоскующего о покое и вынужденного велением долга отказаться от него.
Героическая бодрость настоящего эпоса, как небо от земли, далека от бездумной победительности; это — общее положение. Но и на таком фоне "Слово о полку Игореве" остается явлением уникальным. У стихии эпического «плача» словно открывается новая глубина.