Русским читателям, знающим меня по моей биографии Николая Бухарина и более поздним работам о российско-американских отношениях, возможно, будет интересно узнать, какое место в моём многолетнем опыте изучения советской и постсоветской России занимает эта тема. Говорят, рукописи, как люди, имеют собственную историю, и это, без сомнения, относится к данной работе. Первая, более короткая её версия была написана 25 лет назад, в 1983 году. До недавнего времени она лежала неопубликованная в моём архиве неоконченных проектов, но при этом никогда не переставала быть важной составной частью того научного и личного интереса, который связывает меня с Россией.
Задуманная как исследование о людях, которые пережили сталинский Гулаг и в период реформ Никиты Хрущёва (1953–1964) вернулись в советское общество, эта рукопись создавалась в очень непростых условиях доперестроечной, застойной Москвы конца 1970-х и начала 1980-х годов, когда сама эта тема и всё, что с ней было связано, находились под официальным запретом. Ни один здравомыслящий западный учёный в подобных обстоятельствах не взялся бы за подобный проект, но, похоже, тема сама выбрала меня.
Всё началось ещё раньше. В 1965 году мы с моим другом Робертом Конквестом выгуливали в лондонском парке его собаку и беседовали о его новой работе, ставшей затем знаменитой книгой «Большой Террор». Конквест был уже известным англо-американским автором, я же, на 20 с лишним лет моложе, литературных заслуг не имел вовсе и только-только начал работать над своей докторской о Бухарине, которого считал важнейшей фигурой, одним из основателей советского государства, незаконно подвергнутым суду и казненным Сталиным в 1930-е годы. Слушая рассказ Конквеста о его открытиях, я заметил, что недавно узнал, что вдова и сын Бухарина сумели каким-то образом уцелеть в сталинском терроре и, после двух десятилетий тюрем, лагерей и сибирской ссылки (в её случае), живут где-то в Москве>{1}. Да, ответил Конквест, несомненно, что в Советском Союзе живут ещё миллионы таких же уцелевших.
Так семя было брошено, но взошло оно значительно позже, в 1976 году. К тому времени в Нью-Йорке уже была опубликована моя книга о Бухарине, я стал своим человеком в семье его вдовы, Анны Михайловны Лариной, и сына Юрия, и стал подолгу жить в Москве в рамках программы советско-американского научного обмена. Моя общественная жизнь в Москве по большей части была связана с разросшейся бухаринской семьей, которая включала теперь ещё и двух детей Анны Михайловны, Надежду и Михаила, рождённых ею в ссылке от второго мужа, Фёдора Фадеева, которого она встретила в Гулаге и который умер вскоре после их возвращения в Москву в 1959 году. Очень быстро я осознал, что большинство моих новых московских знакомых также являются выжившими жертвами сталинского Гулага либо детьми и родственниками жертв.
Все публичные разговоры об их страшной судьбе были официально запрещены цензурой вскоре после смещения Хрущёва в 1964 году, и они едва ли надеялись, что когда-нибудь их опыт станет достоянием гласности. По этой причине, а также в силу моих отношений с Анной Михайловной, имевшей в этой среде большой авторитет, они с готовностью рассказывали мне свои истории и даже передавали неопубликованные мемуары. Внезапно и неожиданно для себя я очутился в некой подземной истории — или, если угодно, живой археологии — известной лишь фрагментарно в Советском Союзе и почти совсем не известной на Западе[1]. И писать эту историю, похоже, выпало мне.
Об источниках,
или особенности сбора информации до эпохи гласности
Задуманная мною книга преследовала две цели. Во-первых, после биографии Бухарина, мне хотелось написать своего рода коллективную биографию выживших жертв Гулага — от освобождения до попыток вновь обрести своё место в обществе. Другая цель, в которой проявился мой интерес к прошлым и — как я верил даже тогда — будущим реформам в Советском Союзе, состояла в ответе на вопрос: как возвращение миллионов заключённых после смерти Сталина в 1953 году повлияло на процесс принятия политических решений и саму политическую систему при Хрущёве?
Обе задачи выходили за рамки традиционных для западной советологии того времени тем исследования. Большинство авторов, твёрдо придерживаясь «тоталитарной» модели, по-прежнему рассматривали советскую политическую систему в отрыве как от истории, так и от общества, считали её не подверженной влиянию последних и, значит, неизменной по существу>{2}. Воздействие, которое оказали в 1950–60-е годы гулаговские «возвращенцы», заставляло взглянуть на дело иначе. Их судьбы были центральным фактором глубоко историзированной политики того периода, когда споры о прошлом стали неотъемлемой частью борьбы за власть и выбор политических решений среди верхушки партийного руководства. В то же время, личные потребности такого большого числа освобожденных узников и их семей создавали не только низовую социальную базу для дальнейшей десталинизации сверху, но и условия для проверки способности системы к изменению. (Уже тогда, до того как это стало распространенным методом в западной советологии, я пытался соединить социальную и политическую историю.)