Симферополь встретил нас как старый друг, тепло и празднично. Цветы здесь были ярче, а голоса намного громче московских. Улыбающиеся лица, загорелые женщины, визжащие дети… Наш Петька очень быстро вписался в окружающий суматошный фон. Бабушку он приветствовал уже как истый южанин, воплями и прыжками.
В Симферополе не задержались. Какие-нибудь два дня, и вот мы в санатории. У нас большие планы, связанные с отдыхом. Нужно хорошо отдохнуть. Однако московскую усталость не сбросишь вместе с одеждой. Она держит нас слабеющей хваткой, впрочем еще достаточно сильной, чтобы поднять в шесть утра, хотя есть возможность поспать до восьми.
Мне эта мысль пришла утром 22 июня 1941 года, когда, лежа на деревянном топчане, я рассматривал светлеющее предрассветное небо, думал о всякой всячине, в том числе об экскурсии на Ай-Петри, которая предполагалась днем. Затем я, кажется, прогулялся немножко, и галька шуршала, как шины на асфальте, когда тормозят легко и уверенно, и ветер был ласковый, знакомый старый соленый ветер. На душе было спокойно.
В то утро я почувствовал, что начинаю по-настоящему отдыхать, а мои заботы и волнения не то чтобы совсем ушли, но как-то отодвинулись вдаль и потеряли привычную тяжесть. Я понял, что усталость, нервное напряжение, разбудившие меня сегодня в три часа ночи, завтра совсем исчезнут и я смогу жить так, как этого хотелось мне там, в Москве.
До отъезда на Ай-Петри оставалось полчаса, я просматривал газеты. Заголовки и все виды шрифтов говорили о том, что планету лихорадит, что планета живет, торопясь и захлебываясь событиями. Глаза скользили по строчкам, которые сообщали: «…германский самолет подверг пулеметному обстрелу египетский пароход, шедший вблизи побережья Каира. Пароход получил повреждения». И еще речь шла о ливнях в Болгарии, уничтоживших посевы и разрушивших дома, о саранче в Египте, об американских безработных… Все привычно, все знакомо. И были привычными какие-то тревоги и ожидания.
Дверь открылась без стука — вошла дежурная по этажу.
— Я думала, никого нет, — смутилась она. — Хотела заняться уборкой. Зайду позже, извините.
И до и после я немало повидал дежурных. Но эту запомнил надолго.
Уходи, она сказала:
— Включите радио, говорят, интересное передают — где-то война началась.
Она закрыла дверь, а я включил радио.
Первые услышанные слова, как тисками, сжали сердце. Рита замерла у зеркала с гребенкой в поднятой руке.
Московский диктор, четко произнося слова, говорил о беде, нависшей над Родиной. Прошло всего несколько минут, и ничего не изменилось вокруг — солнце, небо и море были прежними, но мир стал другим, и все это сделало одно страшное слово — «война».
…Только через два дня мы с Ритой на попутном грузовике добрались до Симферополя. Забрав сына, оставленного у бабушки, мы направились на вокзал. Он был переполнен. Как изменились люди! Как изменилось все вокруг! Признаки войны порой неуловимы, но они понятны всем. Печать войны превращает яркий загар в серую пленку, спокойный взгляд становится суровым, энергичная походка — суетливой. Обычное кажется необычным, бесконечное будущее сжимается до коротенького «завтра», и это «завтра» странным, удивительным образом преобразуется в «сегодня», «сейчас». Как-то внезапно и неожиданно возрастает роль мгновения. Все понимают, что через войну не перешагнуть, ее нужно пройти…
Как только я увидел дежурного, я понял, как мне повезло. Несколько лет назад мы учились с ним в Симферопольском промышленно-экономическом техникуме. Он мне помог, и уже в тот же вечер мы тряслись в переполненном вагоне, считая минуты, когда появится Москва.
…В Москве была длинная очередь к начальнику второй части, был короткий малоприятный разговор, каких в ту пору, вероятно, происходило немало во всех военкоматах страны.
— У вас бронь, вы нужны в тылу. Когда надо будет, вызовем. И не возражайте, пожалуйста, — полковник сердито взглянул на меня, — мы все стремимся на фронт. Мне самому три рапорта с отказом вернули.
Что делать? Я ушел. Но по дороге домой мне пришла мысль посетить Куйбышевский райком партии. Там вторым секретарем Борис Григорьевич Каплан, он мне поможет. В мою бытность заместителем секретаря партбюро Главтекстильмаша мы часто с ним встречались.
— Все ясно. Коммунист Кулаков рвется на фронт, а его не отпускают. Бронь мешает. Верно?
— Верно. Неужели без меня не обойдутся в тылу? — Я старался упирать не на чувства, а на логику. В самом деле, имеет ли сейчас значение та техническая проблема, которой я посвятил многие годы своей жизни. Я доказывал, что не имеет.
Каплан молча слушал. Затем снял трубку и набрал номер.
— Говорит Каплан. Как Новиков? По-прежнему? Конечно, подумаем. Позвоню завтра. Хорошо, обязательно.
Из трубки раздались сигналы отбоя. Борис Григорьевич как-то очень внимательно посмотрел на меня.
— Пока тебе больше ничего не скажу. Иди и жди звонка…
Прошло несколько дней, и меня вызвали в ЦК партии. По-видимому, Каплан сдержал свое обещание. В кабинете работника военного отдела меня познакомили с высоким подтянутым черноволосым мужчиной. Кожа его лица, видно, давно не знала яркого солнца, взгляд умный, строгий, чуть печальный.