Бессонница подкрадывалась к Михаилу Иларионовичу исподволь. Сперва она беспокоила редко, если днем случались неприятности. Потом чаще, после серьезных волнений, еще чаще, и, наконец, каждую ночь. Бывало и так, что с вечера до утра сон так и не приходил.
Только тогда он понял, что это болезнь. И пытался бороться с ней. Без особого успеха. Даже с таблетками снотворного.
Теперь он вообще засыпал не сразу, долго ворочался, вздыхал, сердился на себя: экое безволие! Но все же засыпал, а среди ночи или перед утром вдруг открывал глаза, прислушивался к себе и начинал понимать, что не отдохнул, нет радостного ощущения здоровья. Очень хотелось опять уснуть, «добрать»; он затихал, закрывал глаза, но сон уже не приходил. Зато наваливались всякие заботы и мысли, сложные и пустяковые, из них вязались бесконечные узелки на одной веревочке. И не было этому вязанию конца. Лежал и думал. Лежал и слушал.
В доме тихо, за стеной жена и внучка; они спали неслышно, словно и нет там никого; с улицы тоже ни звука, мир отдыхает, только он без сна и с работой мысли, от которой не отвязаться.
В зальчике, куда приоткрыта дверь, торжественно и мягко отстукивал мгновения жизни маятник старинных — покойного отца — стенных часов в темном закрытом футляре, поверху которого еще сохранился медальон с монограммой: «Поставщикъ двора Е. И. В. в Россіи Павелъ Буре». Спать бы да спать добрых два-три часа, вместо того чтобы размышлять до звона в ушах, после чего подкатывала еще нудная головная боль. Какая там утренняя свежесть, которая не так уж давно радовала его по утрам возможностью много и хорошо работать! Словом, опять не розовое начало дня.
С привычной старческой хрипотцой «Павел Буре» отбивал четыре, потом половину пятого. Вслед за этим единичным ударом на улице его родной деревни, где он часто ночевал в материнском доме, обычно вскрикивал, не совсем ладно, первый петух. Чуть погодя ему отзывался другой, поскладнее голосом, погромче, а дальше и третий, это у горбатенькой Насти. Первая перекличка утихала, поскольку больше встречать зорю некому. В ту пору по всей деревне зимовали только три петуха в трех дворах. Остальные хоть и водили птицу все лето, но в зиму не пускали. Наезжие родственники еще в октябре начинали дружно рубить головы подросшим петушкам-курочкам, увозили добро с собой на городские квартиры с холодильниками. Это стало привычкой.
С весны до осени по деревне цыплята-утята, городские внуки-правнуки да племяши, на огородах бодрые голоса, платочки, по всем дворам и на улице дым коромыслом. Запахи малинового варенья в середине лета, потом запах грибов и укропа, сытный дух обсыхающей картошки. Все теплые дни на зеленой и солнечной улице беготня, визги-крики на Глазомойке, где берега с песочком и неглубоко для детворы. Словом, жизнь, многолюдье. Молодость, подъем духа и веселье. А как только холодные дожди обозначат тоскливую осень, как желтизна тронет лес и однажды на утренней заре падет на луга белая изморозь, так все гости побегут до Мити Зайцева, бессменного и уже единственного тракториста в Лужках. Глядишь, на утренней зорьке и потянул он тракторный прицеп с корзинами, коробками и мешками, с чадами и домочадцами через грязевое болото, на другой стороне которого начиналась разбитая гравийная колея до Кудрина, ихнего колхозного центра.
И затихали Лужки до следующего мая, до нового нашествия близких и далеких родственников, когда снова оживала на все лето остывшая улица из девяти крепко рубленных бревенчатых домов — все, как один, окнами на Глазомойку, на луговую ее сторону, загороженную вдали по горизонту черно-зеленой стеной леса, где грибной и малиновый рай.
Бывало, и после петушиного крика задремывал Михаил Иларионович, проваливался куда-то на полчаса-час. Но как только «Павел Буре» отстукивал шесть, он с закрытыми еще глазами уже опускал ноги на коврик. Все прояснялось, живой-здоровый, пора за дело. Теперь голова наполнялась заботами вполне реальными. Савин морщил лоб, пытаясь удержать самое главное и не забыть самое срочное. Что там картошка в буртах и будут ли машины вывезти ее до морозов? Чем обернется вчерашний нехороший разговор в райкоме? Как ему распорядиться со стогами, свозить ли теперь к фермам или оставить на потом?.. Ко всему привычному вдруг подскочит мысль о детях, разбежавшихся по городам. Не пишут подолгу, то внуки болеют, то по работе не так.
Утро пожаловало на двор. Заботушки у порога. Грядет новый день, для колхозного, да еще главного, агронома, доверху наполненный всякими разными заботами… Вот и Катерина Григорьевна мягко прошлепала в тапочках на кухню, вот и внучка завозилась в постели, прабабка тихонько баюкает ее.
День-дон, дон-день. Труба зовет.
Уже умывшись, за ранним завтраком в одиночку Михаил Иларионович опять думал, почему это сон у него сделался рваным, как прилипла бессонница и сумела сломать многолетнюю привычку просыпаться на том же боку, на какой лег в десять вечера? Впрочем, никакой загадки он не искал. Просто сносился, голубчик, раньше времени, сбился с ноги, да еще и зашагал не так, как шагали другие, с характером более покладистым, когда делаешь работу не по сердечному велению, а по указке, заменяя и знания, и опыт этой указкой.