Несколько дней назад я сидел у окна моей комнаты и подсчитывал количество успокоительных таблеток, пальмированных за прошедшие три месяца. Пусть пальцы у меня и дрожат, но я обнаружил, что это малоосмысленное действие может быть полезно для трюков, основанных на ловкости рук. В разгар этих подсчетов я случайно выглянул в окно и увидел прекрасный летний день. В кронах деревьев, высаженных по краям маленького дворика, играл ветерок, и их листья — серебристые с внутренней стороны — посверкивали на солнце. Тогда-то я и заметил яркую желтую бабочку, которая пролетела мимо и уселась на голове бетонной Богородицы, расположившейся среди красочных цинний, посаженных этой весной медицинской сестрой Кармен. Оранжевая точка с нижней стороны ее крылышка поведала мне, что это желтушка, Colias eurytheme.
Вид этого прекрасного существа тут же напомнил мне о моем благодетеле и приемном отце Томасе Шелле, и воспоминания унесли меня в юность, в иную, далекую страну. В тот день я просидел долгие часы, вспоминая ряд событий, случившихся шестьдесят семь лет назад — в 1932 году, когда мне было семнадцать. С тех пор прошли и обратились в прах десятилетия, не говоря уже о близких людях и личных мечтах, но все же это далекое время материализуется передо мной, как беспокойный дух в спиритическом сеансе, требующий выслушать его историю. Конечно, теперь, держа перо в руках, я лишен выбора — приходится быть медиумом его истин. Я прошу вас об одном: верить.
Когда вдова Моррисон начинала плакать, она непременно пукала, и пук ее был похож на протяжный и низкий зов из могилы. Ох и трудно это было — не расхохотаться, но я изо всех сил держался под моим тюрбаном. Нет-нет, рассмеяться Онду́ никак не мог; Онду — это я, мудрец, духовный учитель субконтинента.
Мы сидели в темноте кру́гом, держась за руки и пытаясь вступить в контакт с Гарфилдом Моррисоном, давно почившим мужем вдовы. Он должным образом отдал богу душу, наглотавшись горчичного газа в траншее во Франции. Томас Шелл, главный режиссер представления, сидел напротив меня в свечном мерцающем свете, словно кладбищенский король, — глаза закатились, по смертельно бледному лицу видно, что к нему пришел самый жуткий кошмар.
Справа от меня, крепко держась за одетый в перчатку муляж руки, торчавший из моего рукава, сидела сестра вдовы, Луквир, худая, высохшая, высоченная старуха, увешанная алмазами. Зубы ее выбивали дробь. Рядом с ней сидела молодая красивая племянница (я забыл ее имя), и я бы предпочел, чтобы за мой протез держалась она.
С другой от меня стороны сидела сама вдова, а между нею и Шеллом — Милтон, жених племянницы, этакий типичный саркастический скептик. Во время нашей предварительной встречи со вдовой он сообщил, что сомневается в наших способностях; вот уж верный последователь Даннинджера и Гудини.[1] Шелл спокойно кивнул, выслушав это признание, но ничего не сказал.
Долго ждать не пришлось — Гарфилд вскоре появился, о чем стало известно по свече в центре стола: она начала оплывать, а пламя заплясало.
— Ты здесь? — воскликнул Шелл, высвобождая ладони из хватки тех, кто сидел по бокам от него, и воздевая перед собой руки.
Он сделал паузу в несколько секунд, чтобы усилить напряжение, а потом из-за левого плеча Милтона раздались бормотание, ворчание, стон. Милтон резко повернул голову — посмотреть, что это такое, но ничего, кроме воздуха, не увидел. Племянница вскрикнула, а вдова произнесла:
— Гарфилд, это ты?
После этого Шелл широко открыл рот, испустил мучительный вздох, и оттуда выпорхнула громадная коричневая бабочка. Она облетела стол, задев ресницы юной девушки, отчего та в отвращении тряхнула головой. Посидев несколько мгновений на платье вдовы, прямо над ее сердцем (куда ранее Шелл незаметно капнул сахарного сиропа), она принялась кружить вокруг свечи. Стол немного двинулся, и послышался ритмический звук, словно кто-то стучал по столешнице костяшками пальцев. Что, впрочем, отвечало действительности: это я стучал снизу по столешнице костяшкой большого пальца ноги.
Темноту заполнили ужасающие рыдания — то был знак для меня; я медленно повел рукой под пиджаком, потянулся пальцами к воротнику, где с моей шеи свисал кулон, и развернул его наружу обратной стороной, где под стеклом был портрет Гарфилда. Пока собравшаяся семья глазела, как мотылек все приближается и приближается к своей огненной гибели, Шелл включил маленький фонарик у себя в правом рукаве, а левой рукой принялся накачивать резиновый мячик, прикрепленный к тоненькому шлангу под пиджаком. Из отверстия в бутоне цветка на его лацкане заструились разреженные пары воды, создавая в воздухе над столом невидимый туман.
Бабочка нырнула в пламя, и оно с треском полыхнуло, послав к потолку тоненькую струйку дыма: в этот момент на мой кулон упал луч света из рукава Шелла, а я чуть подвинулся, чтобы картинка с кулона отразилась в сгустках пара над столом.
— Я здесь, Маргарет, — раздался загробный голос из ниоткуда и отовсюду.
Над нами материализовался туманный образ Гарфилда. Он хмурился, глядя из небытия: верхняя губа оттопырилась, ноздри расширились, словно и в потусторонней жизни он был осведомлен о скорби своей жены. Сестра вдовы посмотрела на него, квакнула по-лягушачьи и шлепнулась физиономией об стол. Сама же вдова отпустила мою руку и потянулась к строгому лику.