Владимир Печерин ВЕРНУТЬСЯ В НАРОД РУССКИЙ...
Никогда, мне кажется, впоследствии, даже в самые пылкие годы юности, я не испытывал подобного ощущения. Умереть за благо отечества и видеть мать, стоящую у подножия моего креста, – было одно из мечтаний моей юности. Вот как первые впечатления влияют на всю оставшуюся жизнь…
Какая тайна развития человеческого растения! Почему это семя пустило корни в таком, а не в другом направлении?.. А ведь стремление соков, желание развития было великое! Недоставало. Быть может, воздуха, солнца и благотворного дождя. Русская зима всё убила на корню!..
Я воображал себе бедного византийского монаха в чёрной рясе, – с каким усердием он выполировал и разграфил этот пергамент! С какой любовью он рисует эти строки и буквы! А между тем вокруг него кипит бестолковая жизнь Византии. Доносчики и шпионы снуют взад и вперёд… А он труженик, сидит и пишет. Вот, – думал я , – вот единственное убежище от деспотизма! Запереться в какой-нибудь келье, да и разбирать старые рукописи…
Как сладостно отчизну ненавидеть
И жадно ждать её уничтоженья.
И в разрушении отчизны видеть
Всемирного денницу возрожденья!
Началась жизнь петербургского чиновника… Я сделался ужасным любимцем товарища министра просвещения С.С. Уварова. Начал просто ездить к нему на поклон, даже на дачу… раболепная русская натура брала своё. Я стоял на краю зияющей пропасти…
С самого детства я чувствовал какое-то странное влечение к образованным странам – какое-то тёмное желание переселиться в другую, более человеческую среду.
Дотла сожгу ваш храм двуглавый
И буду Герострат, но с большей славой!
Если мне не суждено возвратиться в Рим и жить, долго жить в Риме – по крайней мере, я желал бы умереть в Риме! О! Если я умру в России, перенесите кости мои в Италию! Ваш север мне не по душе. Мне страшно и мёртвому лежать в вашей снежной пустыне.
Важнейшие поступки моей жизни были внушены естественным инстинктом самосохранения. Я бежал из России, как бегут из зачумленного города…
Глыба земли – какое-то сочувствие крови и мяса, – неужели это отечество?.. Я родился в стране отчаяния! Друзья мои, соединитесь в верховный ареопаг и судите меня! ...жить в такой стране, где все твои силы душевные будут навеки скованы – что я говорю, скованы! – нет, безжалостно задушены, – жить в такой земле не есть ли самоубийство?
Моё отечество там, где живёт моя вера!
В степях Южной России я часто следил за заходящим солнцем, бросался на колени и простирал к нему руки: "туда, туда, на запад…"
Я дымящаяся головёшка, которую не желают потушить!
Забудьте, что я когда-то существовал, и простите меня! Не довольно ли я поплатился за мой поступок, разорвав свой договор с жизнью и счастьем? Я извлек из своего измученного сердца несколько капель крови и подписал окончательный договор с Диаволом, и этот Диавол – мысль.
Мне нужна жизнь сверхчеловеческих трудностей, гибельных опасностей. Я не желаю умереть в своей постели. У меня одно-единственное желание – умереть на поле сражения.
Верь мне, друг: в звуках органа, сопровождаемых песнопением, в дыме ладана, в любой иконе Богоматери – больше истины, больше философии и поэзии, чем во всём этом хламе политических, философских и литературных систем, которые меняются теперь ежедневно.
А это зелье было не что иное – как русская переимчивость, податливость. Умение приноровиться ко всем возможным обстоятельствам. Если бы какая-нибудь буря занесла мой челнок на берег Цейлона, и я бы нашёл там приют в каком-нибудь монастыре буддистов, – я бы так же ревностно исполнял все их правила и постановления, потому что выше всех философий и религий у меня стоит священное чувство долга, т.е. человек должен свято исполнять обязанности, налагаемые на него тем обществом, в коем судьба привела ему жить, где бы то ни было, в Китае, Японии, Индостане, всё равно!
О Рим! – Как я тебя ненавижу! Я повторяю слова святого Альфонса: "Мне кажется, что до того момента, как я смог покинуть Рим, пройдёт тысячелетие: как мне не терпится избавиться от всех этих церемоний!" О Рим, мне милее убогие лачуги наших ирландцев, чем все твои пышные дворцы. О Рим! Я ненавижу тебя: ты арена честолюбий и подлых интриг. Здесь пренебрегают заботой о душе…
С самого детства я испытывал страстную любовь к истинной бедности, к бедности св. Франциска Ассизского. Я познал её, я возлюбил её, я испытал её на себе перед поступлением в конгрегацию. Я не выношу ни прикосновения к деньгам, ни разговоров о них. Судите сами, что я должен постоянно испытывать, возвращаясь из исповедальни с карманами, полными денег.
Упрятать в тюрьму церковников…
Ты не можешь себе представить до какой степени противно и приторно не только писать, но даже думать о духовной жизни (католической. – В.Б.). Это такая мертвечина, мерзость запустения, стояща на месте святе, это воплощенная колоссальная ложь. У меня просто руки опускаются, и я с каким-то отчаянным изумлением и даже благоговением преклоняю главу перед великою иудейскою нацией. С необыкновенным умом и хитростью этим жидам удалось надуть весь образованный мир: и древний и новый. Они навязали нам свою пошлую историю – историю кочующей цыганской шайки, исполненную всяческих мерзостей и неслыханных жестокостей; навязали нам свою бедную литературу – и прозу и стихи, и мы доселе декламируем или читаем нараспев их военные патриотические гимны, а Святая Церковь с сладостным умилением распевает их похабные песни…