…Нас было трое приятелей – Сёмка Каргуза, я и Мишка, бородатый гигант с большими синими глазами, вечно ласково улыбавшимися всему и вечно опухшими от пьянства. Мы обитали в поле, за городом, в старом полуразрушенном здании, почему-то называвшемся «стеклянным заводом», – может быть, потому, что в его окнах не было ни одного целого стекла. Мы брали разные работы: чистили дворы, рыли канавы, погреба, помойные ямы, разбирали старые здания и заборы и однажды даже попробовали построить курятник. Но это нам не удалось – Сёмка, всегда относившийся педантически честно к взятым на себя обязанностям, усомнился в нашем знакомстве с архитектурой курятников и однажды в полдень, когда мы отдыхали, взял да и снёс в кабак выданные нам гвозди, две новые доски и топор работодателя. За это нас прогнали с работы; но так как взять с нас было нечего – к нам не предъявили никаких претензий. Мы перебивались «с хлеба на воду», и все трое ощущали вполне естественное и законное в таком положении недовольство нашей судьбой.
Иногда оно принимало острую форму, вызывавшую в нас враждебное чувство ко всему окружающему и увлекавшее на подвиги довольно буйственные и предусмотренные «Уложением о наказаниях, налагаемых мировыми судьями»; но вообще мы были меланхолично тупы, озабочены приисканием заработка и крайне слабо реагировали на все те впечатления бытия, от которых нельзя было чем-либо поживиться.
Мы все трое встретились в ночлежном доме недели за две до факта, о котором я хочу рассказать, считая его интересным.
Через два-три дня мы были уже друзьями, ходили всюду вместе, поверяли друг другу свои намерения и желания, делили поровну всё, что перепадало кому-либо одному из нас, и вообще заключили между собой безмолвный оборонительный и наступательный союз против жизни, обращавшейся с нами крайне враждебно.
Мы весьма усердно отыскивали в течение дня возможность что ни то разобрать, распилить, выкопать, перетаскать, и если таковая возможность представлялась, то сначала довольно ревностно принимались за работу.
Но потому, должно быть, что в душе каждый из нас считал себя предназначенным для выполнения более высших функций, чем, например, копание помойных ям или чистка их, – что ещё хуже, прибавлю для непосвящённых в это дело, – часа через два работы нам она переставала нравиться. Потом Сёмка начинал сомневаться в её надобности для жизни.
– Копают яму… А для чего? Для помоев. А просто бы так лить на двор? Нельзя, вишь. Пахнуть, дескать, будет. Ишь ты! Помои будут пахнуть! Скажут тоже у безделья-то.
Выброси, например, огурец солёный – чем он будет пахнуть, коли он маленький? Полежит день – и нет его… сгнил. Это вот ежели человека мёртвого выбросить на солнце, он, действительно, попахнет, потому – гадина крупная.
Такие Сёмкины сентенции сильно охлаждали наш трудовой пыл… И это было довольно выгодно для нас, если работа была взята подённо, но при сдельной работе всегда выходило так, что плата за неё забиралась и проедалась нами ранее, чем работа была доведена до конца. Тогда мы шли к хозяину просить «прибавки»; он же в большинстве случаев гнал нас вон и грозил с помощью полиции заставить нас докончить труд, уже оплаченный им. Мы возражали, что голодные мы не можем работать, и более или менее возбуждённо настаивали на прибавке, чего в большинстве случаев и достигали.
Конечно, это было непорядочно, но, право же, это было очень выгодно, и мы – ни при чём, если в жизни устроено так неловко, что порядочность поступка всегда почти стоит против выгодности его.
Пререкания с работодателями всегда брал на себя Сёмка и, поистине, артистически ловко вёл их, излагая доказательства своей правоты тоном человека, измученного работой и изнывающего под тяжестью её…
А Мишка смотрел, молчал и хлопал своими голубыми глазами, то и дело улыбаясь доброй, умиротворяющей улыбкой, как бы пытаясь сказать что-то и не находя в себе решимости. Он говорил вообще очень мало и только в пьяном виде бывал способен сказать нечто вроде спича.
– Братцы мои! – восклицал он тогда, улыбаясь, и при этом его губы странно вздрагивали, в горле першило, и он несколько времени после начала речи кашлял, прижимая горло рукой…
– Н-ну? – нетерпеливо поощрял его Семка.
– Братцы вы мои! Живём мы, как собаки… И даже не в пример хуже… А за что? Неизвестно. Но, надо полагать, по воле господа бога. Всё делается по его воле… а, братцы? Ну, вот… Значит, мы достойны собачьего положения, потому что люди мы плохие. Плохие мы люди, а? Ну, вот… Я и говорю теперь: так нам, псам, и надо.
Верно я говорю? Выходит – это нам по делам нашим. Значит, должны мы терпеть нашу судьбу… а? Верно?
– Дурак! – равнодушно отвечал Сёмка на тревожные и пытливые вопросы товарища.
А тот виновато ёжился, робко улыбался и молчал, моргая слипавшимися от опьянения глазами.
Однажды нам «пофартило».
Мы, ожидая спроса на наши руки, толкались по базару и наткнулись на маленькую, сухую старушку с лицом сморщенным и строгим. Голова у неё тряслась и на совином носе попрыгивали большие очки в тяжёлой серебряной оправе; она их постоянно поправляла, сверкая маленькими, сухо блестевшими глазками.