Весь без малого месяц, пока племянник Аркадий с его новоявленным приятелем провели в разъездах: побывали сначала в городе ***, под конец заглянули в родовое поместье Базарова, но сбежали оттуда уже на третий день, не вынеся тамошней скуки и излишне трепетной благоговейности со стороны родителей Евгения, которой молодым людям нечего было противопоставить, а по пути туда и на обратном еще дважды гостевали, то есть впору сказать гащивали в Никольском у Одинцовой Анны Сергеевны – все это время Павел Петрович Кирсанов не находил себе покоя. Нет, он не оставил присущих ему аристократических привычек и comme d'habitude, когда выходил к чаю, выглядел подтянутым, до блеска выбритым и не позволяющим себе даже маломальского небрежения в своем туалете, но надобно заметить, что число самих выходов Павла Петровича на люди сильно сократилось против обычного. Теперь его все чаще можно было застать сидящим на стуле в своей комнате с бессмысленно блуждающим по стене взглядом или прогуливающимся вдоль садовой аллейки с сцепленными за спиной руками и зажатою в них тростью; он гулял в одиночестве мимо сиреневых кустов, которые по причине необычайно ранней в этом году весны давно отцвели, не замечая их, подолгу и без цели; и поворачивал обратно, только когда упирался в оградку. Обеспокоенный таким поведением брата Николай Петрович часто справлялся у Павла Петровича о состоянии его здоровья, но, получив в ответ либо ничего, либо скупую жалобу на обострившееся «разлитие желчи», лишь в недоуменной растерянности пожимал плечами и шептал под нос себе «Это ничего, это весеннее…», хотя на дворе стояла уж середина июля.
Беспокойство Павла Петровича и его постоянная задумчивость имели своей причиною тот вызов, что бросил ему Базаров незадолго до отъезда из Марьино. И даже не бросил, а будто бы походя обронил в своей обычной развязной манере, словно и не надеясь услышать в ответ что-либо дельное. И теперь Павла Петровича частенько посещал один и тот же сон, в коем он представлялся себе стареньким и слепеньким лакеем, который все пытается поднять с пола оброненную барином перчатку да все не может, а только причитает беспомощно: «От уж мы ее, ваше сс-тство! за мизинчик! За мизинчик-с подденем», оступаясь и оскальзываясь на гладком мраморном полу.
Двухдневный срок, щедро отпущенный Базаровым Павлу Петровичу на то, чтобы он отыскал в современном быту хоть одно постановление, сиречь утверждение, которое не вызывало бы полного и беспощадного отрицания, давно истек; более того, истек неоднократно. «Да я вам миллионы таких постановлений приведу!» – воскликнул тогда Павел Петрович в горячности спора, о чем сейчас вспоминал с неудовольствием: Базарова уж месяц как нет, а он, однако ж, до миллиона немного пока не дотягивает. Самую малость: примерно девятьсот девяносто девять тысяч девятьсот девяносто восемь, плюс-минус еще парочку.
В ночь, предшествующую возвращению молодых людей в Марьино, Павлу Петровичу особенно не спалось; хоть он и не мог знать заранее точную дату и время их прибытия, однако томительное предчувствие близящейся развязки не покидало его в эту канунную ночь. Нервически заламывая пальцы, а временами даже покусывая верхнюю губу, он в сотый, наверное, раз apriori, то есть в отсутствии оппонента, мысленно спорил с Базаровым, попеременно продумывая реплики то за себя, то за него; и в сотый раз оказывался проспорившим. Приходилось признать, что нигилист всегда получает преимущество в споре по сравнению с человеком, имеющим убеждения: ломать – не строить, отрицать – не утверждать, даже если утверждаешь всем известную прописную истину.
«Разве возможно говорить с ним об тонкостях искусства? – думал Павел Петрович. – Или, скажем, о политическом устройстве общества? Нет, сии материи он отринет сразу же. Они слишком тонки для его грубого, a la peasant, ума и оттого будут подвергнуты отрицанию незамедлительно. Вернее будет, пожалуй, попробовать упредить Базарова на том фронту, где он особенно силен, а значит, менее всего ожидает нападения – в так называемых точных науках…»
Представляя Базарова своим непримиримым противником, почти неприятелем, Павел Петрович уже не мог строить планы общения с ним иначе как в терминах военного времени.
«Завести с ним разве беседу о принсипе относительности Эпштейна? – продолжал свои размышления отставной капитан. – Так ведь он не открыт еще. К тому же, Базаров не единожды утверждал, что не приемлет никаких принсипов. О чем тогда? об физике? Вот, например, чем не постановление: электрический ток есть упорядоченное движение мельчайших отрицательно заряженных частиц. А вода в чайнике, напротив, нагревается из-за того, что частицы в ней движутся без всякого порядка. Сумеет он оспорить такие утверждения? – Павел Петрович вздохнул и перевернулся на другой бок, вызвав унылый сочувствующий вздох перины. – Сумеет. Скажет: как можно вести речь о частицах воды или металла, когда их не способен различить даже мой микроскоп? Нет, нигилист может говорить утвердительно о том лишь, что он в состоянии потрогать рукою или хотя бы увидеть глазом. Потом, почему вы говорите о частицах что они, якобы, отрицательно заряжены? Разве не так устроена жизнь, что то, что одному кажется отрицательным, для другого – благо? Это взгляд субъективный, не свойственный человеку науки. Если же спросить его, не обинуясь, отчего же в таком случае греется вода в чайнике, а по проводу течет ток, то он, чего доброго, сведет разговор к ботанике и ответит, что все от тех же прозрачных инфузорий с кулачками вместо зубов, которых я имел удовольствие наблюдать посредством его микроскопа. Только ток – это слаженное перемещение полчища инфузорий, понукаемых двигаться в одну сторону их предводителем, а тепло – это их же суетные метания после того, как они предводителя потеряли. А если спросить напрямик: куда же делся предводитель? – он в ответ только глумливо осклабится. Помер, скажет. Его кипятком окатили, вот он и издох…»