Мало найдется в истории Европы столь славных, столь любимых имен, как Цицерон. Именно любимых. Ибо на протяжении столетий его не только читали, ему не только подражали, им не только восхищались. Нет. Его любили, причем любили какой-то страстной, восторженной любовью, совершенно непохожей на чувства, которые обыкновенно испытывают перед великими мудрецами седой древности. Началось это восторженное обожание сразу после смерти Цицерона. При Августе его имя, имя последнего защитника Республики, было под запретом. Но запреты ничего не достигали. В самом доме Августа его внуки тайком читали Цицерона. А секретарь его приемного сына и наследника Тиберия открыто заявил, что Август совершил преступление, позволив умертвить гения, но имя Цицерона бессмертно и будет жить, пока живет мир (Vell., II, 66)[1]. Мэтр же красноречия Квинтилиан писал: «Он достиг такой славы, что имя Цицерона означает уже не человека, а само красноречие» (X, 1, 112). С этого времени римляне учились у Цицерона, подражали Цицерону, зачитывались Цицероном.
Новую жизнь Цицерон обрел в христианскую эпоху. Ранние христиане предали проклятию всю языческую мудрость. Тертуллиан провозгласил, что после Евангелия не нужны ни философия, ни наука. Но, отрекшись от всего, христиане не могли отречься от Цицерона. Об этом с болью говорит святой Иероним. «Я расскажу тебе повесть моего собственного несчастья. Решившись — это было уже давно — ради царства небесного оставить свой дом, родителей, сестру, родственников и, что еще труднее, отказаться от привычного более или менее вкусного стола… я тем не менее не мог лишить себя своей библиотеки… И вот я, несчастный, стал поститься с тем, чтобы проведенный в посте день закончить — чтением Цицерона… Так-то мутил меня старинный змей. Но вот… лихорадка охватила вплоть до мозга костей мое истощенное тело и, не давая мне отдыха, с такой невероятной силой растерзала мои бедные члены, что они едва держались на костях. Стали готовиться к моим похоронам… Вдруг мне почудилось, что меня влекут к трибуналу Судьи; а было там столько свиты и такой блеск исходил от окружающих, что я пал ниц и не осмеливался даже поднять глаз. Меня спросили, кто я; я отвечал, что — христианин. «Неправда, — сказал Председательствующий, — ты — цицеронианец, а не христианин; где твое сокровище, там и сердце твое». Тотчас же я замолчал и почувствовал удары, которыми он велел меня наказать… Наконец присутствующие припали к коленям Председательствующего и стали молить Его, чтобы Он снизошел к моей молодости и даровал грешному время покаяния». Иероним дал великую клятву, что никогда даже в руки не возьмет мирские книги, и был отпущен. К изумлению окружающих он очнулся и открыл глаза.
Но вскоре его собственный друг и соратник Руфин обрушился на него с пылкими обвинениями. Он говорил, что Иероним забыл свою клятву. Все его писания свидетельствуют, что он из рук не выпускает Цицерона. Нет, отвечал Иероним. Он верен клятве. Но ведь не может же он забыть все то, что прочел когда-то! «Или ты полагаешь, что мне следовало напиться воды из Леты?» И тут он неожиданно сам переходит в нападение. «Но откуда же у тебя это обилие слов, этот блеск мыслей?.. Ты сам втихомолку читаешь Цицерона!»>{1}
Затем все изменилось. В глазах христиан Цицерон из врага превратился в лучшего друга, в наставника, чуть ли не в нового апостола. Лактанций провозгласил Цицерона христианином до Христа. Амвросий брал его сочинения, переписывал и только заменял примеры из римской истории примерами из Писания. Но самое поразительное свидетельство находим у Августина Блаженного, столпа западного христианства. Он говорит, что в юности был человеком суетным, очень далеким от религии. И вот он прочел Цицерона. «Книга эта… совершенно изменила мои наклонности, она дала моим молитвам направление к тебе, Господи» (Conf., III, 4).
После падения Рима Западная Европа надолго погрузилась во тьму. Античность была забыта. W слабый свет исходил только от нескольких чудом сохранившихся фрагментов Цицерона. Но когда начался Ренессанс, прежде всего воскрес из пепла Цицерон. Ф. Ф. Зелинский говорит, что само «Возрождение было прежде всего возрождением Цицерона». Цицерона любили пламенно. Никто не сумел рассказать об этом ярче Петрарки. «Еще в годы детства, — пишет он, — когда другие восторгаются сказкой о Проспере… я пристрастился к Цицерону… Конечно, я в то время ничего не понимал, но сладость и звучность его речи так пленили меня, что все другое, что я читал или слышал, казалось мне чем-то хриплым и неблагозвучным». Когда мальчик подрос, отец отдал его учиться юриспруденции. Но сухая наука совсем не увлекала будущего поэта. Вместо того чтобы изучать законы и составлять завещания, он дни и ночи запоем читал Цицерона. Конечно, занятия его шли из рук вон плохо. Об этом сообщили отцу. Однажды он нагрянул нежданно, застал сына с Цицероном в руках и в гневе побросал все его книги в огонь. «Я плакал при этом зрелище, как будто меня самого собирались бросить в огонь», — вспоминает Петрарка. Отец сжалился над ним и выхватил из пламени маленькую книжку Цицерона