Эта самая Миумах — непроходимая дура. С первого взгляда понятно. Лет ей не больно-то много, пожалуй, чуть поболе полуторы дюжин, но взрослая же баба, двое детей как-никак. А мозгов — как у сопливой девчонки.
Я показала ей кивком — садись мол, рассказывай. Вон сюда садись, на серую циновку. Специально для таких как ты постелена. Все вы тут сидите, горе своё выплакиваете.
Она не одна припёрлась — с детьми. Малой-то ладно, ему ещё долго грудь сосать.
Сладко на руках её устроился, дрыхнет. А старшему уже годика четыре будет. Ишь как зыркает! Головёнка чёрная, глазки сизыми виноградинами. Интересно, значит, ему. Ещё бы не интересно. У ведьмы-то в гостях.
— Ты, парнишка, — протянула я к нему скрюченный палец, — не больно-то егози.
Сядь подле мамки да и замри. А не то съем, вместе с косточками. Я шебутных мальчишек люблю, сладкие они.
То-то же! К матери прижался, глаза ладошками прикрыл. А меж пальцев всё же посматривает. Завтра весь квартал кожевенников будет знать, что Миумах бегала к тётушке Саумари…
Сама я уселась на широченный чурбак, ровно спиленный да зачищенный пень. Дерево тауби, ствол, почитай, в полтора обхвата. У нас такое не растёт, это с севера возят, из меннарских лесов. Давно уж этот пень у меня, семь серебряных докко отдала. Но впечатляет. Чуть ли не государев трон. А ещё ведь волчья шкура постелена. Волк тоже меннарский, палевый, у нас тут они помельче да порыжее.
— Ну что, девонька, с бедой ко мне? — прищурилась я, не спеша оглядывая посетительницу. Глаза набрякшие, рыдала. На скуле старый синяк желтеется. Это не иначе как муженек приложил. Или свекруха? Нет, вроде свекруху её паралич разбил.
Кто у меня оттуда, от кожевенников? А ясно кто, вдова старого Балгуи, проныра та ещё. Делится новостями, и выпытывать не надо. В охотку делится.
— Да ты не торопись, девонька, — пресекла я её попытки что-то из себя выдавить.
— Сама всё про тебя вижу. Глаз у меня чёрный, глаз у меня острый, что за седыми облаками, да что под синими горами, ничто не укроется, ничто не утаится. Звать тебя Миумах, и жена ты мастеру Агахири, и двух сынов ему родила. Но не люба ты ему, ой, не люба.
Дура-девка рот раззявила, слова мои точно сладкую колодезную воду пьёт. А тут и ведьмой быть не надо, всё и так понятно. Муж тебя колотит так, что на всю улицу вопли слышны. А девка-то маменькой балованная, до замужества небитая, терпеть не умеет. Родила двух сынов, а замуж-то её когда брали? Лет уж пять наберётся.
Другие каждый год рожают, а эта… Мужу и обидно, в кабаке над ним смеются. А он, мастер Агахири, кабачок-то любит. Вино ему душу греет, да и денежки на вино имеются. Пока имеются. Что там вдова про Агахири шептала? Жеребец он ещё тот.
Гуляет. К весёлой девице Иммини гуляет, и не только к ней…
— Другая у него зазноба появилась. Ой, чую, наползает на тебя, девонька, туча грозовая, тень бедовая. Отошлёт мастер Агмах тебя в дом отчий. Даст письмо разводное, и пинком под зад.
Ну вот. Теперь мы рыдать надумали. Ещё не хватало. Малой проснулся, заныл, заверещал. И старшенький тоже вроде выть навострился. Только вот музыки мне и не хватало.
— А ну цыц! — низким голосом гаркнула я. Страшный голос, «зимняя буря». Не сразу он мне дался, три года училась. Наставник Гирхан был бы доволен. А я ведь даже не знаю, где в гонамских скалах его могильная пещерка…
Заткнулись. Все трое. Солнце в окно острыми лучами лезет, жалит, злое оно, полуденное солнце. А всё равно в горнице словно тьма набухла. Словно туча рыжебрюхая, готовая холодным ливнем разродиться.
— Так ли я рассказала, девонька? Не упустила ли чего?
— Истинно так, тётушка Саумари, истинно! — суматошно закивала деваха. — Повадился он, муженёк мой, к стерве этой, к мерзавке Иммини. Уже две луны как.
Сколь монет на неё, тварь, извёл! А мне бусы из горного камушка так и не купил, а уже год как обещает. И лупит, ужасть как больно лупит! Всё ему не так, всё ему слова поперёк не скажи, и каша ему невкусная, и лепёшки непропечённые, и бёдра у меня костлявые… — она вновь всхлипнула и с видимым трудом удержалась от слёз.
А на неё глянуть достаточно — и всё поймешь. И что мужу она над ухом зудит, когда он, усталый да вонючий, от своих чанов приходит и моется на дворе. И что кашу варить не умеет, что зерно меж камней трёт нерадиво, да и бёдра… скажем правду, неудачные бёдра… Только всё это неглавное. Любви от неё мастер Агахири не видит, ласки. Дура она и есть.
— Всё с тобой понятно, девонька, — изобразила я сочувствие. — Тяжело тебе жить, больно. Вот и прибежала ты ко мне. А скажи-ка, милая, что от меня-то хочешь?
— Помоги, тётушка! — бухнулась она на колени, хорошо ещё малого не выронила. — Помоги! Сделай так, чтоб полюбил меня муж. Ты ведь умеешь! Сила в тебе! Такое про тебя говорят…
Да уж знаю, что про меня говорят. Как не знать… И что в лунные ночи я по скалам ползаю, умерших младенцев из погребальных расщелин достаю да ем. И что в ворону оборачиваюсь да по всему белу свету летаю. И что вертлявый бог Миотагму, покровитель воров и лжецов, раз в год со мною любовным утехам предаётся, в подземном своём дворце, на золотом ложе.