Глава первая. На промысел
Высокое полуденное солнце светит на море со стороны берега, и море от него белое, в остром блеске. Тяжкий сине-серый вал мчится с моря по пестрой гальке к берегу, изгибается, рушится пенно на камни, скачет нарастающей белой россыпью, несется с шелестом, с грохотом, бьет с размаху в мокрую скалу, взрываясь водометом брызг и пены ввысь, перекрывая тысячеголосый гомон птичьего базара.
За валом вал, гряда за грядой… Неутомимые, беспрестанные, вечные, подымаются они, бегут, наступают на берег из тумана-бели, шумят, грохочут о скалы.
Утром июльского дня лесным устьем светлой Двины вылетела в Белое море очередная ватага — ватага Тихона Босого. Под уносным ветром бежали, одно за другим семь маленьких суденышек, прямые паруса напряглись, шарами рвались вверх, пенный взводень крыл низкие борта лодеек.
Суденышки бежали и бежали весь день, — двинулся вечер, подошла ночь, западал бледный полумесяц, на севере стояла высокая заря.
В передовой лодье крепко спал на сетях Тихон Босой. Озяб от крепнущего полуденника[1]. Повернулся он, натянул на плечи овчинное одеяло, под мерный шум и плеск волны заныло сердце.
Сегодня деревня Сёмжа проводила в море на промысел его очередную ватагу. Седьмую ватагу уже сбил, покрутил в нее людей он, Тихон Босой, устюжский человек, на Сороки, за сельдью…
Утром промеж высоких, в одно, в два жилья[2] рубленных домов шли — мужики в середине, бабы и девки пестрой толпой вокруг… Двина-река сверкала серебром, желтыми песками, лес по берегу стоял зеленой стеной, золотом отдавали уже нивы, птицей вилась над народом песня, похожая на плач.
Уж и где, братцы, будем дни дневати… —
звенел грудной девичий голос.
Эх, дни дневати да ночи ночевати!
И-эх, будем дни дневати, ночи ночевати —
Да-эх! — в синем мори-и-и…
Аньшин был голос. Инда крутанулся Тихон в лодье, вспомнив, какие у нее, у Анны, глаза. Между волн, рядом с ним, идет она павой — высокая, загорелая, румяная, в синем сарафане, с косой из-под очелья с жемчугами, длинные серьги-венизы[3] качаются, глаза в землю, рука с рукой под грудью схвачены.
И-эх, в лодейке малыей,
Под высоким щёго-олом,
Да под белым парусом…
Там, где уже у берега наготове лодьи Тихоновой ватаги, на холмике, на юру, покосилась часовенка — сруб с крестом, на шатре крыши прозелень: ставили ее еще прадеды сёмжинцев, как селились они здесь для свободного лесного житья да труда. Из Великого Новгорода они вынесли сюда мирские свои иконы — Спаса-вседержителя, богородицу да Николу-чудотворца. Горели свечи, пахло воском, смолкой, поп Иван отпел молебен перед строгим Николой, на водах скорым помощником, и вся деревня молилась, пробила сохранить ей тружеников, дать им добрый промысел. А потом стали прощаться, большим обычаем кланяясь друг другу.
— И на кого вы нас кидаете, сирот! — звенели со всех сторон, вешались с плачем бабьи причитания. — Да и как же нам жить без вас, без родимых, без призору вашего, без грозы, без обороны-а!
На зеленом пригорке, прямо против белого облака, стояла Анна в алом сарафане, побелела вся, ровно неживая. Тихон подошел к ней, оглянулся кругом, крякнул:
— Ишь востроглазые!
Строго поджав губы, бабы из толпы и впрямь следили за ним, именитым Босым.
— Ладно! — беря Анну за руку, тихо выговорил. — Дальние проводы — лишние слезы! Не плачь! Прости, Аньша! Жди на Покров — пришлю сватов. В наш дом пойдешь! В Устюг!
Анна подняла туманные глаза, обвела ими доброе лицо, русую бороду юноши, словно видела его в первый раз, улыбнулась жалостно, поклонилась в пояс.
— Буду ждать, Тихон Васильевич, — сказала она.
Отвернулась, замерла, помолчала. И, повернувшись к нему снова, улыбнулась сквозь слезы — солнцем сквозь короткий дождик.
— Все ль ладно у нас, братья-товарищи? — громко крикнул своей артели Тихон.
— Все излажено! — отозвался чернобородый кормщик Селивёрст Пухов.
— Молись богу! По лодьям! — крикнул Тихон.
Словно лес в ветер зашаталась быстро крестящаяся одним ладом толпа, пуще завопили женщины, загомонили мужики, побежали мурашами. Лодьи задвигались, отплывали от берега, поднимали паруса и скоро лебедями исчезали в речной сверкающей дали.
— Эх! Аньша!
Чтобы отбиться памятью от тоски в сердце, Тихон мaхом сбросил овчину, сел в лодье. Приложил руку к глазам.
Впереди на северной заре желтой звездой горел огонь, отсвечивали высокие розовые паруса.
«Должно, опять асей[5] бежит», — думал Тихон. Уже третий корабль Тихонова ватага встречает за день — летят иноземные люди в Архангельск на поживу!
Встречное судно приближалось быстро. Груженый корабль «Счастливое предприятие» то трудно лез, поскрипывая, на гребни, то с шумом рушился в бурые пазухи волн, качаясь мачтами мерно и скушно, словно хромой в дальней дороге.
Море кипело. Бессонные чайки, скособочась, крича пронзительно, крутились над дубовой палубой, чуть не задевая крыльями старого Джексона. Тот чертыхался — боялся, что задует кованый фонарь на высоком полуюте.
— Чертовы птицы! — ворчал Джексон. — Визжат, как обезьяны. Чертово море! Кто разберет, ночь тут или день! Только зажжешь фонарь — и опять светло!