Я часто смотрюсь в зеркало. С ранних лет мое самое сильное желание — обнаруживать в собственном взгляде нечто волнующее. Думаю, я всегда предпочитал женщинам, уверявшим — то ли в любовном ослеплении, то ли в расчете привязать меня к себе, — что я писаный красавец или что у меня энергичное лицо, тех из моих подруг, которые почти шепотом, с какой-то боязливой сдержанностью, говорили мне, что я совсем не похож на других. Ничего странного тут нет, я давно внушил себе: наиболее привлекательным моим качеством должно быть именно своеобразие. В сознании своей незаурядности я обычно и черпал душевные силы. Но теперь, когда спесь с меня слетела, могу ли я утаить от себя, что ничем не отличаюсь от остальных? Я морщусь, выводя на бумаге эти строки. То, что сам я узнал наконец нестерпимую истину, еще куда ни шло, а вот сообщать ее вам — совсем другое дело! Правда, к моей растерянности примешивается чувство горького наслаждения, которое мы порой находим в публичном признании одного из своих недостатков, даже если он никому не интересен. Меня, возможно, спросят: а не предпринял ли я мою исповедь только для того, чтобы ощутить это, отчасти болезненное, наслаждение — примерно так, как поступают некоторые люди утонченного склада, с расчетливой замедленностью теребя ногтем указательного пальца ранку на нижней губе, нарочно ими расцарапанной, или буравя кончиком языка мякоть незрелого лимона. Тут я могу лишь улыбнуться и, улыбаясь, ответить вам, что смею похвастаться отсутствием склонности к доверительным беседам; друзья называют меня воплощенной молчаливостью, и они не станут отрицать: ни разу, несмотря на все ухищрения, им не удалось вытянуть из меня то, что я прячу в себе. Они даже считают эту неспособность открыться другому изрядно мне вредящей, а потому заслуживающей сочувствия, и я с наслаждением, точь-в-точь таким же, какое сейчас описал, замечу, что скрытое тщеславие побуждает меня извлекать выгоду из этой их убежденности, симулируя или просто преувеличивая страдания, причиняемые мне столь плачевной слабостью, — как если бы я хранил в душе великую тайну, которую с облегчением кому-нибудь поведал, не считай я эту тайну, ввиду ее исключительного и к тому же глубоко личного характера, ни в коем случае не подлежащей оглашению.
И если я позволю моему внутреннему жару меня увлечь, то припишу себе задние мысли, каких на самом деле у меня не было, стремление казаться искренним человеком, не заботящимся о том, чтобы избежать унижений. Нет, я взялся за перо не ради удовольствия занимать вас собственной персоной и не для демонстрации своих литературных талантов. Вижу, что отклоняюсь от темы, но вы сами наверняка знаете: если хочешь объясниться с полной откровенностью, изволь сопровождать каждое свое утверждение оговорками, которые зачастую его выхолащивают, — словом, никогда не удастся избавиться от этой чертовой щепетильности, мешающей хоть о чем-нибудь умолчать. Повторю: я совершенно равнодушен к выразительным средствам, потребным для того, чтобы уложить эти строки на бумагу. Пожалуй, «совершенно равнодушен» слишком сильно сказано. По природе своей я тяготею к стилю многозначному, красочному, пылкому, темному и надменному, — сегодня же, не без внутреннего сопротивления, принял решение не прибегать к формальным изыскам, так что стиль этого рассказа никак нельзя назвать моим собственным; иначе говоря, я отбросил все жалкие словесные прикрасы, которыми иногда себя тешу, хотя отлично знаю им цену: чтобы расцветить подобным образом свою речь, достаточно самого немудреного навыка. И еще прошу учесть, что мой обычный слог далек от исповедального; я вообще, в этом нет ничего удивительного, пишу так же, как многие другие; впрочем, и не заношусь чересчур высоко, о чем вас заранее предупреждаю.
Что же, пора перейти к причинам, побудившим меня выставиться перед всеми в неприглядном виде. Как вы заметите, мои слова подчас окрашены несколько насмешливой интонацией, в этом отношении я себя не сдерживаю, хотя решил быть не только искренним, но и серьезным, не заискивать, но и не раздражать, — попробуйте, однако, сами предпринять нечто в этом роде, и вы обнаружите, что за исключением тех случаев, когда вами движет какое-то заветное убеждение, нет ничего труднее, чем рассуждать о себе с важной миной, отказываясь от разнообразных приятных возможностей, которые открывает шутливое нахальство; вы побоитесь выглядеть смешным, и, сколь бы обдуманными ни были ваши излияния, в них обязательно будет сквозить ирония, неудержимо пробивающаяся наружу. Трус прячет истину под оболочкой двусмысленной дерзости или балагурства: ты меня презираешь, читатель, но сам видишь, как я раздуваю свои пороки; вот и суди как хочешь; ничто не мешает тебе считать все, что я плету, фантазиями человека с душой нараспашку, чьи поступки, да и мысли тоже, едва ли заслуживают осуждения. Итак, перейдем к этим самым причинам. На деле их всего-то одна и, должен сказать, как нельзя более комичная.