Холодно, холодно на площади перед дворцом общественного собрания. Ледяной ветер свистит в чердачных отдушинах свинцовых крыш, завивается маленькими вихрями у каменных морд горгулий, оседлавших коньки и крутые скаты, обрамлённые черепичными желобами. Ветер срывает белую шёрстку с пенных барашков, плющит острые верхушки мелких волн, бегущих по каналу, и площадь заполняется зябким туманом.
Погромыхивая на булыжниках, подъезжает телега, и граждане в красных нарукавных повязках принимаются сгружать на мостовую вязанки хвороста. Холодное полотнище тумана двинулось под порывом ветра, накрыло повозку, и корявые ветки, порубленные топорами кое-как, потемнели.
— Отсыреют дровишки-то, — отметил один, передавая последнюю вязанку, и принимающий отозвался:
— Небось, не успеют.
— По грехам и огонь, — строго сказал ещё один, чья новенькая повязка красного шёлка охватывала всё предплечье, опускаясь аккуратно подшитым краем почти до локтя.
Ему не ответили. Вязанки принялись передавать по цепочке. Тёмные корявые сучья взлетали над головами, ныряли вниз, в подставленные руки, и ритмично подвигались к центру площади. Там возвышался четырёхгранный каменный столб, окружённый неровным кольцом потемневших камней мостовой. Камни почернели уже давно, и нестираемое пятно сажи было таким же привычным зрелищем, как набережная, одетая в мрамор, дворец собрания и массивный, окружённый колоннадой собор. С округлой крыши собора смотрел в небо ангел, сжимающий в мускулистой руке длинное копьё, устремлённое в зенит.
Теодор смотрел на поднесённый к его лицу серебряный силуэт. Глаза его после света улицы плохо видели в темноте исповедальни. Исповедовать осуждённых полагалось по одиночке, но граждане обычно этим правилом пренебрегали, справедливо полагая, что ожидание хуже смерти, а господь и так разберётся.
Мясник с соседней улицы, имя которого Теодор не помнил, дрожащими руками ухватился за крест, и теперь они со священником тянули его друг у друга. Наконец старшина небрежным движением двинул ему в бок древком алебарды, мясник охнул, а священник освободил из липких пальцев серебряный крест.
Он уже выговаривал затверженные за свою не слишком долгую жизнь слова покаяния, выталкивая их корявые слоги из пересохшего горла, когда ясный голос сказал, раскатившись эхом в голове: «Кайся, глупец, кайся. Может, кто и услышит тебя».
Теодор моргнул, озираясь, а голос в голове усилился, раскатившись внутри черепа: «Теперь ты умрёшь, и тело твоё станет прахом, а существо твоё будет поглощено геенной огненной во веки веков…» Заунывный голос неожиданно сменился звонким смешком. Кто-то смеялся, смеялся в его голове. Теодор взглянул на священника, тело которого раскачивалось, сотрясаясь под облачением, и понял, что это он.
«Бедняга, ты даже не понимаешь, что происходит» — продолжил голос.
— Перестаньте, — пробормотал Теодор, — вы сошли с ума! — Он заозирался в безумной надежде. Может быть, отсрочка, стража заметит, отведёт свихнувшегося святого отца в дом скорби, а они получат отсрочку…
Священник откинул капюшон. «Глупец» — повторил он, и Теодор увидел, что это не отец Сильвестр. «Не надейся на стражников. Они ничего не заметят» Человек смотрел на него блеклыми голубыми глазами и ухмылялся, показывая крупные белые зубы. «Ты тварь дрожащая, которой нет места на этой земле. Ублюдок, не нужный никому, и годный лишь на удобрение. Твои соплеменники поджарят тебя, как дичь на вертеле» — Человек затрясся от смеха, не отводя глаз от Теодора. — «Мне даже не придётся пачкать о тебя руки».
— Кто вы такой, что говорите мне это? — Теодору уже не было страшно. Это было за гранью страха. Предметы вокруг мнимого священника теряли очертания и расплывались кривляющимися радугами. Плыли стены исповедальни, подёргиваясь всеми цветами пепла. Фигуры стражников и двоих осуждённых — портного и мясника — неслышно открывали рты, колыхаясь вместе с потерявшими плотность камнями стен.
«Я твоя судьба» — голос опять прозвучал колоколом в его голове, затихая гудящим эхом, и пропал совсем. Стены приняли прежнее положение, фигуры людей отвердели, а священник накинул капюшон.
Теодор рванулся вперёд и стащил грубую ткань с лица отца Сильвестра. Священник, тощий старик с бельмом на правом глазу, истерически взвизгнул, стражники привычно отработали приём «древком по почкам», и окончивших исповедь осуждённых вытащили на площадь.
Весело затрещали дрова, смолистые ветки шумно лопались, выбрасывая снопы искр. Дрова, несмотря на морось, горели дружно. Человек в красной повязке заботливо подвинул выпавшую из общей кучи тлеющую вязанку специальным шестом с железным наконечником и сообщил соседу:
— Хорошо горит.
Собравшаяся на площадь посмотреть представление толпа зашумела, отодвигаясь от нестерпимого жара, когда пламя поднялось выше голов казнимых грешников, и гудение огня слегка заглушило их вопли.
И неслышно раскатились над головами людей и затихли звонким эхом среди морд каменных горгулий, равнодушно взирающих на казнь со скатов каменных крыш последние слова, прозвучавшие в голове Теодора: «Я твоя судьба…»