В конце 1944 года 3-ю ударную армию, в штабе которой я была военным переводчиком, перебросили в Польшу. Впервые за войну наша армия передвигалась по железной дороге. Проехали Седлец. В раздвинутые двери теплушки я увидела освещенное оконце с елочкой на подоконнике. Рождество.
Три года мы шли по земле, где было лишь одно — война. А там, за этим промелькнувшим незанавешенным оконцем, какой-то незнакомый быт, пусть тяжкий, придавленный, скудный, но все ж таки быт. Он волновал и томил мыслями о мире.
А впереди была Варшава. О ней рассказывать надо отдельно, здесь, мимоходом, не буду совсем.
Мы въезжали в Варшаву из предместья Прага, отделенного от города Вислой. Морозный туман поднимался с берега, застилая разрушенный город. У понтонной переправы часовой в конфедератке тер замерзшие уши. Рухнувшие в Вислу подорванные мосты горбатыми глыбами вставали из воды. Польские солдаты выгребали в понтонах воду.
То, что представилось нам на том берегу, никакими словами не передать. Руины гордого города — трагизм и величие Варшавы — навсегда сохранятся в памяти.
* * *
После боев за Варшаву войска нашего фронта, развивая успешное наступление, стремительно продвигались вперед. Мы мчались мимо старых распятий, высившихся по сторонам дороги, и деревянных щитов с плакатом, изображавшим бойца, присевшего перемотать обмотки: «Дойдем до Берлина!»
В дороге нас настиг приказ о дневке в Н. (название забыла). От этого населенного пункта в памяти остались бесприютный облик его небольших продырявленных домов, жестяная тусклая вывеска булочной — «Pieczywo», раскачивающаяся на телеграфном проводе, незатворяющиеся, съехавшие с петель двери да хруст стекла и щебня под ногами.
Через шесть дней после освобождения Варшавы наши части овладели городом Бромберг[1] и ушли вперед, преследуя отступающего противника. На улицах было необычайно оживленно. Все польское население Быдгоща высыпало из домов. Люди обнимались, плакали, смеялись. И у каждого на груди красно-белый национальный флажок. Дети бегали взапуски и визжали что есть мочи и приходили в восторг от собственного визга. Многие из них и не знали, что голос их обладает такими замечательными возможностями, а другие, те, что постарше, позабыли об этом за пять мрачных лет гнета, страха, бесправия, когда даже разговаривать громко было не дозволено. Стоило появиться на улице русскому, как вокруг него немедленно вырастала толпа. В потоках людей, в звоне детских голосов город казался весенним, несмотря на январский холод, на падавший снег.
Вскоре в Быдгощ стали стекаться освобожденные из фашистских лагерей военнопленные: французы, высокие сухощавые англичане в хаки. Итальянцы, недавние союзники немцев, теперь оказавшиеся тоже за проволокой, сначала держались в стороне ото всех, но и их втянуло в общий праздничный поток.
Заняв мостовые, не сторонясь машин, шли русские и польские солдаты, обнявшись с освобожденными людьми всех национальностей. Вспыхивали песни… Вот пробирается по тротуару слепой старик с двухцветным польским флажком на высокой каракулевой шапке и желтой с черными кружками нарукавной повязкой незрячих. Он вытягивает шею, жадно ловя звуки улицы.
Вот подвыпивший польский солдат ведет под руки двух французских сержантов. А освобожденный из плена американский летчик в защитного цвета робе и без шапки останавливает всех встречных и счастливо, весело смеется.
На перекресток выходил глухой, узкий переулок, праздничный поток не проникал туда. По переулку растянулась вереница людей со скарбом, нагруженным на тележки, салазки, на спины. Это были немцы-хуторяне, снявшиеся со своих мест и двигавшиеся бог весть куда. Поляк-подросток на коньках во главе небольшой ватаги мальчишек преградил им дорогу. Пожилая немка, укутанная поверх пальто в тяжелый плед, старалась что-то разъяснить ему, а он исступленно колотил палкой по узлам со скарбом и кричал: «Почему не говоришь по-польски? Почему не умеешь говорить по-польски?» Я взяла его за плечо: «Что ты делаешь? Оставь их». Он поднял лицо — злоба и слезы в глазах. Посмотрел на меня, вернее, на мой полушубок и звездочку на шапке и отъехал в сторону. Но издали он тревожно поглядывал на нас: ему казалось недопустимым, чтобы немцы сегодня беспрепятственно ходили по земле после всего, что было.
Праздничной волной нас вынесло снова на простор улицы. Здесь людей объединяло щедрое чувство свободы, и в этот день никому ничего не жаль было друг для друга.
Мы не заметили, как вместе с людским потоком оказались у черты города. Навстречу по шоссе двигалась колонна с сине-красно-белым полотнищем впереди. Когда колонна подошла ближе, мы разглядели французских военнопленных в истрепанных шинелях и среди них женщин, укутанных в одеяла, в мешковину и просто в лохмотья. Это были еврейские женщины из концлагеря. Все десять километров от лагеря до города французы несли поклажу своих спутниц. И хотя поклажа была немудреной, но известно, что иголка и та весит, когда измученный человек долго в пути.
Кто-то из бойцов крикнул: «Да здравствует свободная Франция!» Французы бросились к нему. А старый ирландец-сержант, сняв широкополую шляпу, на которой красовался выпрошенный на память у русского солдата наш гвардейский значок, обращаясь к французам и к нам, произнес короткую горячую речь на своем языке.