Если вы заговорите о резервации кайова[1] со средним ньюйоркцем, он скорее всего не поймет, о чем вы ведете речь: об очередном политическом трюке в Олбани или о лейтмотиве из «Парсифаля». Зато к обитателям этого заповедного края уже успела поступить информация о существовании Нью-Йорка.
Как-то раз мы целой компанией охотились в этой резервации. Однажды вечером Бад Кингсбери — наш проводник, философ и друг — поджаривал в лагере мясо антилопы. Один из членов нашей группы, юноша с щеголеватой прической и в традиционном охотничьем костюме, подошел к костру прикурить и небрежно бросил Баду:
— Славный вечерок!
— Да, — ответил Бад, — славный, как любой вечерок, на котором не стоит бродвейское клеймо «одобрено». Мы знали, что юноша действительно из Нью-Йорка, но не могли понять, как Бад догадался об этом. Так что когда мясо было изжарено, мы попросили его объяснить, с помощью каких умозаключений он пришел к этому выводу. И поскольку Бад всегда охотно отзывался на подобные просьбы, он с готовностью ответил нам следующим образом:
— Как я угадал, что он из Нью-Йорка? Да я понял это, как только он выдал в мой адрес те два словечка. Пару лет назад я сам побывал в Нью-Йорке и приметил, какие тавро и подковы в ходу на ранчо Манхэттен.
— Наверно, Нью-Йорк показался тебе совсем непохожим на Оклахому, Бад? — спросил один из охотников.
— Да нет, не сказал бы, — откликнулся Бад. — Главную тропу их города, которая называется Бродвей, топчет много разной публики, но все это двуногие примерно той же породы, что водятся в Шайенне и Амарилло. Сперва я чуток оробел от тамошней толкотни, но вскорости сказал себе: «Послушай, Бад: все это простые ребята вроде тебя, или Джеронимо,[2] или Гровера Кливленда,[3] или Уотсонов,[4] так что нечего тебе потеть от страха под попоной», и сразу мне стало покойно и хорошо, будто я снова очутился среди индейцев на Пляске духа или Празднике зеленой кукурузы.
Я целый год копил деньги, чтобы как следует встряхнуть этот самый Нью-Йорк. Был у меня дружок по фамилии Саммерс, который жил там, но я не мог его найти; так что пришлось мне наслаждаться всеми прелестями городской жизни в одиночку.
Поначалу я так закрутился и так одурел от электрических огней, музыки фонографов и железных дорог на высоте третьего этажа, что совсем позабыл об одной из самых насущных потребностей моего выросшего в естественной западной среде организма. Я никогда не умел надолго лишать себя удовольствия, которое мы получаем от повседневного устного общения с друзьями и незнакомцами. Когда я нахожусь в здешних краях и встречаю человека, которого никогда раньше не видел, спустя девять минут я уже знаю, какие у него доходы, вероисповедание, размер воротничка и какой нрав у его жены, а также сколько он платит за одежду, жевательный табак и содержание своих внебрачных детей. Есть у меня природный дар поддерживать приятную и занимательную беседу.
Но оказалось, что в Нью-Йорке широко культивируется идея воздержания в области человеческой речи. За целые три недели я не услышал ни единого, даже самого коротенького слова в свой адрес ни от одного горожанина, кроме официанта в том кулинарном заведении, где я столовался. А поскольку все его риторические упражнения сводились к примитивному плагиату из меню, он никак не мог выступить в роли полноценного собеседника, в котором я так остро нуждался. Если я оказывался с кем-нибудь рядом у стойки бара, мой сосед бочком отодвигался подальше с таким видом, словно у меня под курткой спрятан Северный полюс. Я уже стал подумывать, что зря не поехал проветриться в Абилин или Уэйко, потому что там запросто можно выпить с мэром, а первый же встречный назовет вам свое уменьшительное имя и предложит попытать счастья в лотерее, где разыгрываются музыкальные шкатулки.
Ну так вот, как-то днем, когда меня особенно томило страстное желание повстречать что-нибудь более словоохотливое, чем фонарный столб, один парень в кафе вдруг говорит мне:
— Славный денек!
Он был там вроде управляющего и уж, наверно, не меньше десяти раз видел меня в своем учреждении. Лицо у него было как у рыбы, а взгляд как у Иуды, но я встал и обнял его за плечи.
— Дружище, — говорю я, — денек нынче и правда славный. Вы первый джентльмен в Нью-Йорке, заметивший, что многообразие человеческой речи вовсе не составляет монополию вашего покорного слуги Уильяма Кингсбери. Но не находите ли вы, — говорю я, — что ранним утром было чересчур свежо; и не чувствуется ли в атмосфере признаков надвигающегося дождя? Впрочем, в районе полудня и впрямь была исключительная погода. Ну а как у вас вообще идут дела? Кафе, наверное, приносит неплохие дивиденды?
И представляете себе: в ответ на все мои любезности этот олух вдруг поворачивается ко мне спиной и шагает прочь без единого звука! Я не знал, что и подумать. Тем же вечером я получил записку от Саммерса, который был в отъезде, а теперь сообщал мне свои координаты. Я отправился к нему домой и отвел наконец душу в неторопливом, обстоятельном разговоре с ним и его родными. Заодно я рассказал Саммерсу о поведении того койота в кафе и попросил его растолковать мне, в чем тут штука.