1. Москва. Октябрь 1941 года
До сих пор меня все зовут Вадиком, почему-то забывая об отчестве и даже фамилии, хотя я уже перешагнул свое двадцатипятилетие, и юридический факультет уже давно позади. Выдали на руки свободный диплом, но кому нужен юрист в прифронтовой Москве, когда полгорода уже эвакуировано. В армию не взяли, потому что левая нога у меня от рождения короче правой. Вот я и работаю в одной из неэвакуированных московских газетных редакций, где меня даже военкором ни на один фронт не посылают: где тебе, с детства увечному, по окопам мотаться, а хороший правщик и в редакции требуется. А какой я, извините, увечный, когда на одном сапоге только подошва чуть потолще нужна, и никакой хромоты не заметно. Но с врачами что ж поделаешь, разделся, и готов: вчистую, милок, вчистую! Ну и правь чужие корреспонденции, если своих писать не дают. Ни старшины, ни просто красноармейца Глотова нет и не будет, а есть глубоко штатский заведующий отделом информации Глотов Вадим Андреевич, короче говоря, Вадик, или, из уважения, Вадим.
Живу я в редакции на казарменном положении, сплю на раскладушке возле письменного стола рядышком с телефоном — на случай экстренного вызова к редактору. Но такие вызовы редки, и я могу ночевать и дома, благо ночной пропуск всегда при мне вместе с ненавистным билетом об освобождении от воинской повинности. Ходу от Чистых прудов до Кузнецкого моста всего полчаса, а поужинать вместе с матерью и старшей сестрой в домашней обстановке куда приятнее, чем грызть на ночь черствую булку в пустом редакционном кабинете, прислушиваясь к радиоприемнику: вдруг объявят тревогу.
Сейчас радиоточка пока молчала.
Зато неожиданно звякнул телефон. Звонили не по внутреннему, а по городскому аппарату. Из дома, подумал я, и не ошибся…
— Вадик, — услышал я голос матери, — завтра с утра Леночкин театр эвакуируют. Она сейчас в бухгалтерии оформляет все нужные бумаги и деньги. Может, ты подойдешь и поможешь мне уложиться? Багажа так много, что одной не управиться…
— Бери только самое нужное. Не на дачу переезжаешь. Куда, кстати?
— В Куйбышев. Сказали, что все уже там для нас приготовлено.
— Значит, порядок. А глаза вытри. Не время плакать.
— Неужели Москву отдадим?
— За Москву будем драться. Выдержим. — Голос у меня преувеличенно бодрый. Ни единого сбоя. — За комнатами я послежу. Все будет цело… Сейчас же иду домой. Не волнуйся, если опоздаю… С минуты на минуту следует ждать тревоги. Спускайся тогда в бомбоубежище. Комнат не запирай: без вас никто не зайдет…
Наша многокомнатная коммунальная квартира обезлюдела: часть жильцов уже эвакуировалась, комнаты их опечатали. Зато все оставшиеся как-то сдружились в эти трудные дни, вон даже двери перестали запирать, замки бездействуют… А завтра наш сплотившийся коллектив потеряет еще двух человек, и комната матери и старшей сестры перейдет ко мне на охрану.
Предупредив секретаря редакции о том, что сегодня ночую дома, я вышел на улицу. Этот час светомаскировки в Москве для меня самый тяжкий. Я не силен в так называемой ориентации в темноте и даже дома по ночам хожу ощупью, чтобы не задеть случайно передвинутый стул или кресло. Куриная слепота, как говорили в детстве. А на улицах я не различаю ни затемненных домов, ни теней прохожих на тротуарах, бреду почти впритирку к фасадам, спотыкаясь на перекрестках, когда тротуары кончаются. Улицу же переходить просто страшно: не вижу затемненных машин, а движение их определяю только по слуху. Конечно, по знакомым, давно исхоженным улицам идти сподручнее, но и тут я гляжу не вперед, а на небо. Не могу без волнения, без сердечной боли глаз от него оторвать.
А небо в октябре сорок первого само светится, хотя и не освещает улиц, скованных затемнением — без единого просвета, без единой щелки в шторах. Только небо пылает, сверкающие клинки прожекторов режут его плотную массу, рассекают, скрещиваются, тают и снова вспыхивают. Вот встретились два луча, и в их пересечении, в пятнышке света как бы застыла черная птица. Она движется, схваченная световыми клещами, вдруг вздрагивает, кренится набок и, объятая пламенем, летит вниз, исчезая в темноте московской октябрьской ночи.
Сбили!
Значит, я не слышал тревоги, объявленной по радио, когда после разговора с матерью пошел к лифту… Теперь наверняка остановят и загонят в какое-нибудь убежище. Тротуары были пусты, чужих шагов я не слышал. Но тут же в переулке в полуразрушенном бомбой доме вдруг очень ярко засветилось окно. Почему? Ведь в доме теперь никто не живет, а если я ошибаюсь, окна должны быть зашторены. Я огляделся и увидел направляющийся ко мне комендантский патруль.
— Товарищи! — закричал я. — В этом разбитом доме осветилось окно. Только что. Буквально на глазах у меня осветилось.
Патрульные уже заметили где. Двое бросились в подъезд, а третий остался со мной.
— Проверь у него документы, — крикнул на бегу один, — и жди нас. А если кто-нибудь из дома выскочит, берите его.
В темноте я был беспомощен и к тому же невооружен. Но на всякий случай остался. Предъявленные мною ночной пропуск и редакционная карточка вполне удовлетворили патрульного.