Двоюродные братья внешне были так похожи друг на друга, что им могли бы позавидовать не только некоторые родные братья, но и самые что ни на есть неразлучные и неразличимые близнецы, вроде Кастора с Поллуксом.
Сходство, как ртуть, проступало сквозь различия.
Братьев было трое: мелкий предприниматель Леонид Гайдебуров, крупный чиновник, руководитель важного ведомства Петр Петрович Куракин и шофер Колька Ермолаев. Ветвь кузенов украшала двоюродная сестра Мария. Корни их генеалогического древа залегали поблизости, в Карелии. Братья произошли от трех сестер, а Мария родилась от старшего брата этих трех сестер, летчика морской авиации. Дядя и тетки скончались. Теперь уже все. Сегодня хоронили последнюю, младшенькую, тетю Женю, мать Кольки Ермолаева. По этому прискорбному случаю и свиделись, и нечаянно сгрудились у краешка мира, на отшибе Петербурга, и присмотрелись друг к другу на долгую память с прямодушной обидой.
Братья выглядели сорокалетними, плотными и плотскими. Может быть, только ноги их были слегка мозглявыми, по сравнению с мясистыми туловищами, и животы были изрядно покатыми, по сравнению с чересчур поднятыми, как бурки, плечами. Каждый из братьев отметил про себя с ностальгическим ликованием дородность двух других и раздобревшие, рассыпчатые формы их некогда ломкой, визгливой подружки-сестрицы. У всех на скулах, лбах и шеях разместились повседневные красные, гипертонические кляксы. А у Куракина на носу примостились еще несколько загадочных розеол, впрочем, сливающихся с остальным телесным кумачом. Все братья были обладателями молодых, неглубоких, вырезанных по одному лекалу залысин, которые они, слава богу, не стремились нивелировать жеманными зачесами, а, напротив, ловили ими солнечные и космические блики. Два брата, Куракин и Ермолаев, носили почти одинаковые, убористые, толстые бороды, с хорошо выбритыми границами (под прямым углом на щеках и прямолинейно на горле), только у Куракина борода отливала темным, шерстяным светом ровнее, чем у Кольки Ермолаева. Гайдебуров же предпочитал бриться, с тем чтобы в излучинах его многократного, респектабельного подбородка копились и перемежались тени и свет. Таким же слоистым получался подбородок и у Марии, когда она опускала голову.
Совсем подозрительным и страшным представлялось разительное подобие кистей всех четверых родственников, особенно у братьев. Казалось, у них это была вообще одна и та же пара рук. Различие заключалось в степени ухоженности. Это была большая, прикладная, положительная ладонь. Пальцы росли как по линейке, свободно, без узлов. Интервал между ними соблюдался благородный. Не было бесцеремонной разбросанности, разлапистости, и вместе с тем они не липли друг к другу, не смыкались в клин, находились в некотором отдалении друг от друга, чтобы воздух между ними продолжал гулять. Особенно красиво смотрелся большой палец. Он был действительно большой и самодостаточный, конгениально переламывающийся у всех посередине, с лобастой верхней фалангой, привлекающий к себе внимание, как какой-нибудь гладкоголовый античный бюст. Большой держался на расстоянии от остальной четверки. В целом же это была крепкая, народная рука. И вела она себя в зависимости от ситуации по-народному. У Гайдебурова и Куракина под кожей сквозила незаметная, прирученная дрожь. Ермолаев у своей обгрыз все ногти. У Марии руки оставались в независимости от ситуации теплыми и спокойными. У нее же они были и самыми холеными. Далее, по уровню содержания, шли терракотовые, в редких звездочках и в черных, каких-то кавказских волосиках, с широким обручальным кольцом, шаловливо потираемые руки Куракина, которые он любил порой брать назад. Затем шли опрятные, но мокрые руки Гайдебурова и, наконец, — битые, с болячками и неясной татуировкой у запястья, мужицкие длани Кольки Ермолаева.
...Коля Ермолаев теперь страдал и поэтому вытирал пятернею рыдающие глаза, закрывая себе сразу полголовы. Особенно ему стало тяжело и плаксиво, когда мать отпевал моложавый батюшка, с чалым, как у лошади, хвостиком. Он отпевал старательно, не торопясь, не комкая псалмы, не пропуская важных для новопреставленной слов. Упокой душу в лоне Авраама, Исаака и Иакова. Очень хорошо было то, что священник совершал обряд не в одиночку, что ему помогали писклявыми фистулами старые женщины, приятельницы матери Кольки Ермолаева, и некая профессиональная, но бескорыстная плакальщица. Позади священника находился пришедший с ним мальчик, может быть, его сынишка, только не очень похожий на отца, какой-то чернявенький, цыганистый, стриженый и бесстрастный. Он подавал батюшке различные предметы, иногда целуя ему обшлаг подрясника, иногда забывая это делать. Батюшка что-то между делом шептал мальчику, и тот кивал головой. Когда батюшка окончил основное священнодействие, то повернулся к полукругу родни и, складывая в спортивную сумку ритуальные принадлежности, начал бесхитростную проповедь, стараясь не смотреть на лица людей, а больше наклоняясь к своей поклаже и к колючей макушке воспитанника. Батюшка повторял одну и ту же мысль несколько раз кряду, что надо ходить в церковь не только тогда, когда вам приспичит, когда вы по той или иной причине лишитесь своих богатств или заболеете или заболеют ваши домочадцы, но и тогда, когда у вас всё благополучно. Он твердил о необходимости нелицемерных молитв не только в трудную, но и в счастливую свою минуту. Научитесь не только просить, но и благодарить Бога. Морщинки под его зелеными глазами были не старческими, а, напротив, юношескими, словно присыпанными чистым песочком. Он говорил, что соединение с любимым, совершенным Богом нашим Иисусом Христом через молитву есть самое сладкое и самое полное соединение. Люди его понимали каждый по-своему, женщины всхлипывали, поглядывая на крохотное тело в гробу, а мужчины почтительно мрачнели. Громкие, уместные в такой момент вздохи словно подпирали своды хрупкой скорби.