Степан держит дверь, чтобы не захлопнуло потянувшим откуда-то сквозняком. Теперь и Любе надо выйти к столу. Оставив шубу на спинке стула, она поднялась и увидела себя в зеркале. Увидела как чужую, малознакомую. Вся в чёрном — к лицу это ей — молодая, гибкая, красивая. Но усталая. Очень усталая. Люба прищурила глаза, чтобы лучше вглядеться в лицо этой малознакомой, и узнала в ней себя.
«Это я так устала, — сказала она себе. — Глаза ввалились. И бледная-бледная. Это от чёрного».
— Чего же это зеркало-то не занавесили? — спросил Степан и, придерживая валенком дверь, потянулся, чтобы увидеть Любу не только въявь, но и отражённой. Увидел. И будто его обдало чем — то ли холодом, то ли жаром, плеснулась в лицо какая-то сила, заставила отступить на прежнее место. — Не принято на похоронах с открытыми зеркалами, — трудно переглотнув, проговорил он с порога.
«Поминки у нас, — напомнила себе Люба. — Поминки по Анатолию. Потому я и стала такая».
Она почувствовала, что к глазам подступают слёзы, и чуть откинула голову, чтобы они не выкатились на ресницы. Она вообще легко управляла слезами, наполняя ими глаза, когда нужно показать глубину чувства — радость до слёз, грусть до слёз или обиду. Для этого ей надо было просто захотеть, чтобы они заблестели, и слёзы подступали к глазам. Сейчас они накатывались сами, и ей осталось только постараться не пролить их через ресницы.
— Там у всех уже налито, ждут хозяйку, — глухо сказал Степан. — Надо бы выйти.
— Конечно, надо, — согласилась Люба и, продолжая видеть себя в зеркале, подумала: «а это даже лучше, что слёзы в глазах».
Степан прижался к косяку, вытянулся, пропуская Любу мимо себя, но она остановилась в дверях, полностью повернулась к нему, почти касаясь.
— Много народу пришло? — спросила она.
— Порядком, — выговорил он, трудно переглатывая воздух, которого ему не стало хватать от её близости.
— А те не уехали? — поинтересовалась Люба, сохраняя между собой и Степаном то пространство, что позволяет чувствовать человека, еще не коснувшись его, и даже, пожалуй, острее, чем коснувшись. И, слыша сквозь тонкий жирок воздуха, что остался между ними, мандраж смятения молодого здорового мужика, она с удовольствием — неожиданным сейчас для себя — подумала: «Господи, я ещё кого-то волную…»
— Альбина Фёдоровна, что ли? — густой голос Степана надломился до высокой ноты, и его хлестнуло жаром стыда перед нею: ведь не маленькая, понимает, какая сила ломает ему голос. Нашёл, скажет, время, бугай.
Он догадался ступить в сторону и отвернуться от неё и уже с безопасного расстояния ответил:
— Вроде не уехала. Парни, дак оба здесь.
— Их дело, — заключила Люба и, опустив со шляпки короткую вуаль, пошла в зал.
В просторной столовой, построенной уже при Анатолии Сафроновиче и отделанной на его вкус светлым деревом, было солнечно, как весной, и пахло свежим еловым лапником, набросанным на пол, на подоконники и даже на стол. Люди попытались занавесить большие окна, но тонкие золотистые шторы едва смягчали ярость случайного зимнего солнца, и зал, убранный для скорбной трапезы, казался праздничным. Народ вот только в большинстве получился какой-то всклокочено-будничный — в помявшихся под пальто и шубами пиджаках и кофтах, непричёсанный.
Люба ещё из коридора схватила всё это одним взглядом — и нелепую праздничность обстановки, и пугающую помятость людей. Увидела она и Альбину Фёдоровну с сыновьями. Она потерянная. Они безразличные. Значит, Любе остаётся быть торжественно-печальной. Она расправила плечи, опустила ресницы и медленным, очень ровным шагом — «жалко, что платье не в пол», — прошла к столу. Не поднимая глаз, поняла, что все теперь глядят на неё, больше оценочно, чем с сочувствием, и в образовавшейся нестройной тишине уловила шёпоток, невнятный, но лестный по тону. «Вот так, Люба, и держись», — наказала она себе.
Перевернула Люба Степана. Миг какой-то возле него постояла, но такую дрожь в нём подняла, что всё нутро перетряхнула. Сколько девок у него в руках перебывало и городских, и деревенских, а ни одна не лихоманила так круто. Переживая это, забыл, что у столовой стоит его машина и наверняка кого-то надо будет везти в райцентр. За столом он подвинул соседу свой стакан, тот, молча, налил его до краёв. Степан сжал посудину в кулаке, долгим взглядом попросил Любу глянуть на него и понять, но не дождался и коротко, шумно выдохнул из себя воздух, чтобы на таком же коротком вдохе обжечь нутро зельем. Но не успел: корка хлеба упала ему в тарелку.
— Остановись, — шепнул с другой стороны стола Вася Кащей, прежний шофёр Анатолия Сафроновича. — Или тебе только до гаража?
Степан опомнился. Опустил стакан, звякнув им об тарелку, напугался звона и того, что пальцы остудило пролитой водкой, глянул во главу стола и увидел, что Люба дрогнула ресницами, потом медленно подняла их и посмотрела на него. Глаза её терялись за вуалью, но Степану показалось, что именно так и было: дрогнули ресницы и медленно открылись глаза — продолговатые, серые, влажные, как глубокая осень. В нём опять колыхнулось то, что испытал давеча в дверях банкетной комнаты, и надо было снова отступать куда-то.