Перед глазами Дванова, привыкшими к далеким горизонтам, открылась узкая долина какой-то древней, давно осохшей реки. Долину занимала слобода Петропавловка — огромное стадо голодных дворов, сбившихся на тесном водопое.
На улице Петропавловки Дванов увидел валуны, занесенные сюда когда-то ледниками. Валунные камни теперь лежали у хат и служили сиденьем для задумчивых стариков.
Эти камни Дванов вспомнил, когда сидел в Петропавловском сельсовете. Он зашел туда, чтобы ему дали ночлег и чтобы написать статью в губернскую газету. Дванов написал, что природа не творит обыкновенного, поэтому у нее выходит хорошо. Но у природы нет дара, она берет терпеньем. Из редких степных балок, из глубоких грунтов надо дать воду в высокую степь, чтобы основать в степи социализм. Охотясь за водой, сообщал Дванов, мы одновременно попадем в цель своего сердца — нас поймут и полюбят равнодушные крестьяне, потому что любовь не подарок, а строительство.
Дванов умел интимное соединять с общественным, чтобы сохранить в себе влечение к общественному.
Дванова начала мучить уверенность, что он уже знает, как создать социалистический мир в степи, а ничего еще не исполняется. Он не мог долго выносить провала между истиной и действительностью. У него голова сидела на теплой шее, и что думала голова, то немедленно превращалось в шаги, в ручной труд и в поведение. Дванов чувствовал свое сознание, как голод, — от него не отречешься и его не забудешь.
В подводе Совет отказал, и мужик, которого все в Петропавловке звали богом, указал Дванову дорогу на слободу Каверино, откуда до железной дороги двадцать верст.
В полдень Дванов вышел на нагорную дорогу. Ниже лежала сумрачная Долина тихой степной реки. Но видно было, что река умирала: ее пересыпали овражные выносы, и она не столько текла, сколько расплывалась болотами. Над болотами стояла осенняя тоска. Рыбы спустились ко дну, птицы улетели, насекомые замерли в щелях омертвелой осоки. Живые твари любили тепло и Раздражающий свет солнца, их торжественный звон сжался в низких норах и замедлился в шепот.
Дванов верил в возможность подслушать и собрать в природе все самое звучное, печальное и торжествующее, чтобы сделать песни — мощные, как естественные силы, и влекущие, как ветер. В этой глуши Дванов разговорился сам с собой. Он любил беседовать один в открытых местах. Беседовать самому с собой — это искусство, беседовать с другими лицами — забава. Оттого человек идет в общество, в забаву, как вода по склону.
Дванов сделал головой полукруг и оглядел половину видимого мира. И вновь заговорил, чтобы думать:
«Природа — основа дела. Эти воспетые пригорки и ручейки — не только полевая поэзия. Ими можно поить почву, коров и людей и двигать моторы».
В виду дымов села Каверино дорога пошла над оврагом. В овраге воздух сгущался в тьму. Там существовали какие-то молчаливые трясины и, быть может, ютились странные люди, отошедшие от разнообразия жизни для однообразия задумчивости.
Из глубины оврага послышалось сопенье усталых лошадей. Ехали какие-то люди, и кони их вязли в глине.
Молодой отважный голос запел впереди конного отряда.
Есть в далекой стране.
На другом берегу,
Что нам снится во сне.
Но досталось врагу…
Шаг коней выправился. Отряд хором перекрыл переднего певца, но по-своему и другим напевом.
Кройся, яблочко.
Спелым золотом.
Тебя срежет Совет
Серпом-молотом…
Одинокий певец продолжал в разлад с отрядом:
Вот мой меч и душа,
А там счастье мое…
Отряд смял припевом конец куплета:
Эх, яблочко.
Задушевное,
Ты в паек попадешь,—
Будешь прелое…
Ты на дереве растешь
И дереву кстати,
А в Совет попадешь
С номером-печатью…
Люди враз засвистали и кончили песню напропалую:
И-эх, яблочко.
Ты держи свободу:
Ни Советам, ни царям,
А всему народу…
Песня стихла. Дванов остановился, интересуясь шествием в овраге.
— Эй, верхний человек! — крикнули Дванову из отряда. — Слазь к безначальному народу!
Дванов оставался на месте.
— Ходи быстро! — звучно сказал один густым голосом, вероятно, тот, что запевал. — А то считай до половины — и садись на мушку!
Дванов не сообразил, что ему надо делать, и ответил, что хотел:
— Выезжайте сами сюда — тут суше! Чего лошадей по оврагу морите, кулацкая гвардия!
Отряд внизу остановился.
— Никиток, делай его насквозь! — приказал густой голос.
Никиток приложил винтовку, но сначала, за счет бога, разрядил свой угнетенный дух:
— По мошонке Исуса Христа, по ребру богородицы и по всему христианскому поколению — пли!
Дванов увидел вспышку напряженного беззвучного огня и покатился с бровки оврага на дно, будто сбитый ломом по ноге. Он не потерял ясного сознания и, когда катился вниз, слышал страшный шум в земле, к которой на ходу прикладывались поочередно его уши. Дванов знал, что он ранен в правую ногу — туда впилась железная птица и шевелилась колкими остьями крыльев.
В овраге Дванов схватил теплую ногу лошади, и ему стало нестрашно у этой ноги. Нога тихо дрожала от усталости и пахла потом и травою пройденных дорог.
— Страхуй его, Никиток, от огня жизни! Одежда твоя.
Дванов услышал. Он впился в ногу коня обеими руками, нога превратилась в напирающее живое тело. У Дванова сердце поднялось к горлу, он вскрикнул в беспамятстве того ощущения, когда жизнь из сердца переселяется на кожу, и сразу почувствовал облегчающий, удовлетворительный покой. Природа не упустила взять от Дванова то, зачем он был создан: семя размножения. В свою последнюю пору, обнимая почву и коня, Дванов в первый раз узнал гулкую страсть жизни и удивился ничтожеству мысли перед этой птице бессмертия, коснувшейся его обветренным трепещущим крылом.