Зяблицев, художник - [4]
Конечно, для пущей наглядности сравнить состояние Зяблицева с состоянием вдруг возросшего мальца можно; но дело–то в том, что дело было совсем не в этом. Зяблицев ни за что бы не признал, что переживает так называемый кризис роста, — при всей сумятице, творившейся в его существе, такая догадка даже не шевельнулась. У него не произошло переоценки взгляда на прошлое творчество, нет — картины, рисунки, даже превратившись из собственных, родительски любимых детищ в безапелляционный и неприступный факт, по–прежнему нравились ему; по крайней мере он не знал ничего лучшего в этом роде. А когда, на какие–то счастливые, послабляющие доли мгновения, ему удавалось прорваться за эту фактичность, он даже испытывал изумление и ужас благоговейные перед тем, как это он, нынешний, мог раньше создавать такое.
Заявить, что Зяблицев потерял веру в искусство, в необходимость его существования, тоже невозможно — ничего такого он Hg терял. Почему же вдруг, ни с того ни с сего это случилось с ним, и именно сейчас?! Без видимой причины! Предположить, что это ушел талант, даваемый не иначе как вместе с жизнью, то куда он девался, и почему осталась совершенно невредимой жизнь?..
И вот Зяблицев переоделся. Он, единственный над собой судья, поступил точно так, как поступают при разжаловании офицеров — с них срывают погоны и отнимают форму. Как еще можно разжаловать? Одного приказа явно недостаточно, как недостаточно и одного сознания самого претерпевающего разжалование. Требуется жест, и тогда действительно — конец.
Но у Зяблицева при переоблачении рассудочность не играла ни малейшей роли, и это только к чести его как художника. Тут было одно яростное ощущение невозможности оставаться внешне прежним, ничего не создавая, не работая. Расшибиться лбом о стену было немного рано, а действие решительного порывания и прощания было нужно.
Зяблицев сорвал с себя свитер, всем торсом, лицом ощутив цепляющуюся, дорогую колючесть ворса, сплюнул налипшие на губы волоски, подержал вещь в руках, в злобе швырнул ее на пол и начал топтать. Затем, опомнившись, прекратил, поднял и, не отряхивая, бросил на кровать. Он еще несколько секунд смотрел на уже бесформенный ком связанной пряжи и направился к стене снимать с плечиков рубаху и костюм.
Вот тут–то для Зяблицева и началась сущая мука. Целыми днями он болтался по улицам — до темноты, допоздна, страшась возвращаться в свой подвал еще при свете дня. И только в сумерках приходил он домой, не включая света, на ощупь и проклиная многочисленные пуговицы, не поддававшиеся закоченевшим пальцам, раздевался, вешал свое «арестантское» одеяние на плечики — делая это, однако, чрезвычайно тщательно и бережно, делая это наверняка с той же смесью бережности, брезгливости и ненависти, с какой, возвратясь к себе, разведчик снимает мундир неприятельской армии, в котором пробыл весь день, — и валился в постель, накрывался одеялом и принимался ждать сна.
Первое время, на его счастье, сон приходил быстро, милостиво — возможно, сказывалось кислородное отравление, полученное во время длительных прогулок на воздухе, — и продолжался без сновидений до позднего утра, иногда до полудня. Зяблицев намеренно убивал время — очнувшись, он, сколько еще мог, валялся с закрытыми глазами, надеясь, что, может быть, снова провалится в забытье. Но когда становилось ясно, что сонливость улетучилась полностью, вскакивал, как дикий, скорее бежал умываться, надевал костюм и пальто и, будто угорелый, вылетал из своего подвала.
На улице он упорно избегал любого транспорта и таскался пешком, куда глядели глаза, а вернее, никуда не глядя, — топал и топал, надеясь единственно изнурить себя ходьбой, чтобы, возвратившись, спать, не просыпаясь, и дальше.
Однако вскоре ходьба перестала действовать как снотворное. Тот образ жизни, который Зяблицев вынужденно повел, был с точки зрения медицины очень здоровым и привел в конце концов лишь к тому, что Зяблицев недели всего за две после целых годов беспрерывной работы и затворничества необычайно окреп телесно. Но то было, если так можно выразиться, болезненное здоровье. Прогулки не столько оздоровили Зяблицева телесно, сколько выпустили, так сказать, на волю, распустили одно только тело с его животными потребностями. Короче, Зяблицева стали изводить голод и похоть. Конечно, обвинять Зяблицева в этом нельзя — никакой природной его низости здесь не было: просто он был еще молодым человеком, угодившим безоружным и беззащитным в мартовское брожение. Ибо раньше, за работой, он не замечал не то что смены времен дня и года, но и своего паспортного возраста.
Ну, да от подобных сторонних оправданий ему не сделалось бы легче. Ладно, голод желудка еще можно было удовлетворить без особых трудностей и ухищрений — в своих мытарствах по городу Зяблицев не пропускал теперь ни одной забегаловки, ни одного ларька, торговавшего снедью, и набивал себе нутро без разбору всем, что подворачивалось: он мог заесть порцию пельменей бифштексом или шницелем, а пряную селедку запить молоком — вкуса не разбирал.
Но как было утолить голод плотский?.. Тут были бессильны и транквилизаторы, и снотворные таблетки, которые он начал поглощать в таких количествах, в каких дети, дорвавшись, — леденцы и другие мелкие сласти. Он ел эти штуковины, можно сказать, на десерт и добился только того, что едва не каждую ночь видел во сне отчетливые, яркие, самые бесстыдные и подробные эротические картины. В конце концов ему стало ясно, что точно так, как не утолить голода одним воображением кушаний — это только хлестче распаляет аппетит, — так не побороть и похоти самыми невероятными сексуальными сновидениями.
Фрэнклин Шоу попал в автомобильную аварию и очнулся на больничной койке, не в состоянии вспомнить ни пережитую катастрофу, ни людей вокруг себя, ни детали собственной биографии. Но постепенно память возвращается и все, казалось бы, встает на свои места: он работает в семейной юридической компании, вот его жена, братья, коллеги… Но Фрэнка не покидает ощущение: что — то в его жизни пошло не так. Причем еще до происшествия на дороге. Когда память восстанавливается полностью, он оказывается перед выбором — продолжать жить, как живется, или попробовать все изменить.
Эта книга о тех, чью профессию можно отнести к числу древнейших. Хранители огня, воды и священных рощ, дворцовые стражники, часовые и сторожа — все эти фигуры присутствуют на дороге Истории. У охранников всех времен общее одно — они всегда лишь только спутники, их место — быть рядом, их роль — хранить, оберегать и защищать нечто более существенное, значительное и ценное, чем они сами. Охранники не тут и не там… Они между двух миров — между властью и народом, рядом с властью, но только у ее дверей, а дальше путь заказан.
Тайна Пермского треугольника притягивает к себе разных людей: искателей приключений, любителей всего таинственного и непознанного и просто энтузиастов. Два москвича Семён и Алексей едут в аномальную зону, где их ожидают встречи с необычным и интересными людьми. А может быть, им суждено разгадать тайну аномалии. Содержит нецензурную брань.
Шлёпик всегда был верным псом. Когда его товарищ-человек, майор Торкильдсен, умирает, Шлёпик и фру Торкильдсен остаются одни. Шлёпик оплакивает майора, утешаясь горами вкуснятины, а фру Торкильдсен – мегалитрами «драконовой воды». Прежде они относились друг к дружке с сомнением, но теперь быстро находят общий язык. И общую тему. Таковой неожиданно оказывается экспедиция Руаля Амундсена на Южный полюс, во главе которой, разумеется, стояли вовсе не люди, а отважные собаки, люди лишь присвоили себе их победу.
Новелла, написанная Алексеем Сальниковым специально для журнала «Искусство кино». Опубликована в выпуске № 11/12 2018 г.
Саманта – студентка претенциозного Университета Уоррена. Она предпочитает свое темное воображение обществу большинства людей и презирает однокурсниц – богатых и невыносимо кукольных девушек, называющих друг друга Зайками. Все меняется, когда она получает от них приглашение на вечеринку и необъяснимым образом не может отказаться. Саманта все глубже погружается в сладкий и зловещий мир Заек, и вот уже их тайны – ее тайны. «Зайка» – завораживающий и дерзкий роман о неравенстве и одиночестве, дружбе и желании, фантастической и ужасной силе воображения, о самой природе творчества.