Зрелища - [20]

Шрифт
Интервал

— Ну, я понимаю, народный театр, общественность, да вы-то, вы сами кто такой?

В этом, видимо, и заключалась конечная суть, идейный смысл всей сцены. Он был никто, он и сам это сознавал, но почему-то все, с кем он сталкивался, спешили напомнить ему об этом, особенно в минуты оживления и беспричинной веселости. Будто он должен был жить в постоянном переживании своего юношеского ничтожества, согнувшись, а чуть вырывалась наружу не заслуженная им радость жизни, тотчас же кто-нибудь бросался ставить его на место, напоминать, чтоб, чего доброго, не зарвался, не забыл, какой он грубый с дверьми, бесчестный с пропусками, как он должен быть смирен и благодарен за все, за все — ну-ка, скажите нам, а заодно и сами вспомните, кто вы такой на самом деле? Чем заслужили право входа и радость жизни? Какая принесенная польза оправдывает ваше существование? И только когда он с паузами и мычанием, с оговорками, намеками и стыдом признал все. же, что он ненастоящий помощник ненастоящего режиссера в ненастоящем театре, тут наконец все убедились, что он достаточно присмирел и согнулся, отпустили и даже дали в награду коробку шахмат.

— Где ты пропадал? — накинулся на него Салевич. — Ты был очень нужен. Из-за тебя не могли начать второй акт. Безобразие.

— Я ходил за шахматами, — свирепея, сказал Сережа и почувствовал, как горло начало болеть от. запоздалого гнева.

— Шахматы! Кому они нужны. Сказано же — те двое будут теперь чинить приемник. Гораздо современней и сценичней, мигает зеленый глазок, и такое дело, что в любой момент можно оставить. Правдоподобия — хоть залейся, реалисты в восторге. К следующему разу достань, пожалуйста, приёмник, хотя бы из кабинета директора.

К чести Сережи нужно сказать, что он не впал тут же в истерику, не трахнул Салевича шахматами по голове и не убежал прочь со своей ужасной должности. Конечно, он что-то усвоил, зарубил себе на носу и потом уже не кидался выполнять так сразу, поджидал, не выскочит ли новая, отменяющая прежнюю идея, или просто на свой страх и риск чего-то не делал, что казалось ему явным вздором; но оставалось еще множество поручений, безусловно важных, просто необходимых, без которых, действительно, нельзя было двинуться дальше. И тут-то в каждом из них неизменно повторялись все просительные унижения первой, шахматной истории. Не было случая, чтобы ему помогли или даже отказали без лишних разговоров, что-то, видимо, проглядывало в нем такое, чего никто не мог ему простить. Как бы тихо и осторожно он ни входил со своей просьбой, его будто тут же узнавали по каким-то приметам внутреннего достоинства и высокомерия на лице, по спокойному, внимательному взгляду, по тем неуловимым признакам, которых он уже никак не мог заглушить в себе или припрятать.

И начиналась расправа.

О, какой здесь был арсенал приемов, какая отработанность, какое хладнокровие закаленных бойцов. Сколько мелких уколов успевала нанести любая Секретарша или машинистка или даже рабочий сцены, когда обязанности бесправного помощника режиссера отдавали Сережу в их безжалостные руки. Ибо мало того, что он не был защищен собственным авторитетом, опытом или презрением к обидчикам, — он был, кроме того, еще юн и, значит, что-то еще воображал такое о своей исключительности, надеялся на свою незаменимость в этом мире, и они почему-то хотели поскорее выбить из него эту надежду, поставить на уготованное место и согнуть, уговаривая при этом всех и себя в первую очередь, что действуют так из самых достойных воспитательных побуждений. С того момента, как он входил и в нем узнавали юность и надежды (а узнавали, конечно же, сразу), будто бы звук трубы пробуждал на бой добровольных воспитателей, и сколько же разнообразия и изобретательности проявлял каждый в одном только способе встречи. Нет, они не были какими-то хамами, которые бы бессмысленно ругались, кричали, гнали бы вон и топали ногами. Насколько убийственней, например, было заниматься своим делом, долго не обращать внимания и заставлять вошедшего кашлять, мяться перед столом, проникаться сполна сознанием собственной никчемности и назойливости и только время от времени поднимать на него укоризненный взгляд, который раздавит, его, зальет краской лицо и вытолкнет за дверь бормочущего «потом, потом». Или можно было еще изображать испуг и изумление: как вы осмелились! Да кто вы? Да знаете ли вы, что за это бывает? Или усталость и готовое презрение к вашей глупости, которая, конечно, сейчас проявится, к заискиванию или, наоборот, нахальству, к вашему лицу и одежде, к вашим словам, жестам и улыбкам, и даже к тому, что вы стоите здесь и терпите все это презрение. Или же непрерывное страдание, которое вы причиняете одним своим мерзким видом. И если после всего этого пришедший не исчезал, не спасался бегством, а продолжал настаивать, то начиналось какое-то ковыряние, что-то все же делалось для него из милости, из сострадания к его убожеству и нищете, с бесконечными задержками, промежуточными отказами, со всеми этими «придите завтра, ну что вы все торчите здесь и, боже мой, когда же это кончится», и, главное, с непрерывными проверками — помнит ли он, что мы не обязаны, что он никто, бесправный проситель, а если не помнит, то мы немедленно все прекращаем. А когда, наконец, было готово — отпечатано несколько машинописных листков, или добыта банка краски завхозом, или починен реквизитный пистолет — то листки протягивались вам так быстро, что невозможно было подхватить, и они разлетались по полу, за краской нужно было лезть самому на верхний стеллаж, где она стояла, никому не нужная, все эти дни, пистолет же просто испытывался тут же холостым выстрелом вам в лицо; и, вылетев в коридор с колотящимся сердцем и закипающими слезами обиды, вы могли еще долго стоять там и слышать за дверью хохот и стоны безжалостных шутников. И если при всем этом Сережа терпел, не сбегал и продолжал работать в народном театре, то наверняка кроме любопытства его удерживала там все та же нелюбовь к себе: он даже не пытался установить для себя, что ему нужно терпеть, а чего терпеть ни в коем случае нельзя, — все, что было трудно, в чем приходилось перешагивать через себя, привлекало его как собственная слабость, которую хорошо бы при случае и преодолеть


Еще от автора Игорь Маркович Ефимов
Стыдная тайна неравенства

Когда государство направляет всю свою мощь на уничтожение лояльных подданных — кого, в первую очередь, избирает оно в качестве жертв? История расскажет нам, что Сулла уничтожал политических противников, Нерон бросал зверям христиан, инквизиция сжигала ведьм и еретиков, якобинцы гильотинировали аристократов, турки рубили армян, нацисты гнали в газовые камеры евреев. Игорь Ефимов, внимательно исследовав эти исторические катаклизмы и сосредоточив особое внимание на массовом терроре в сталинской России, маоистском Китае, коммунистической Камбодже, приходит к выводу, что во всех этих катастрофах мы имеем дело с извержением на поверхность вечно тлеющей, иррациональной ненависти менее одаренного к более одаренному.


Пурга над «Карточным домиком»

Приключенческая повесть о школьниках, оказавшихся в пургу в «Карточном домике» — специальной лаборатории в тот момент, когда проводящийся эксперимент вышел из-под контроля.О смелости, о высоком долге, о дружбе и помощи людей друг другу говорится в книге.


Неверная

Умение Игоря Ефимова сплетать лиризм и философичность повествования с напряженным сюжетом (читатели помнят такие его книги, как «Седьмая жена», «Суд да дело», «Новгородский толмач», «Пелагий Британец», «Архивы Страшного суда») проявилось в романе «Неверная» с новой силой.Героиня этого романа с юных лет не способна сохранять верность в любви. Когда очередная влюбленность втягивает ее в неразрешимую драму, только преданно любящий друг находит способ спасти героиню от смертельной опасности.


Кто убил президента Кеннеди?

Писатель-эмигрант Игорь Ефремов предлагает свою версию убийства президента Кеннеди.


Статьи о Довлатове

Сергей Довлатов как зеркало Александра Гениса. Опубликовано в журнале «Звезда» 2000, № 1. Сергей Довлатов как зеркало российского абсурда. Опубликовано в журнале «Дружба Народов» 2000, № 2.


Джон Чивер

В рубрике «Документальная проза» — отрывки из биографической книги Игоря Ефимова «Бермудский треугольник любви» — об американском писателе Джоне Чивере (1912–1982). Попытка нового осмысления столь неоднозначной личности этого автора — разумеется, в связи с его творчеством. При этом читателю предлагается взглянуть на жизнь писателя с разных точек зрения: по форме книга — своеобразный диалог о Чивере, где два голоса, Тенор и Бас дополняют друг друга.


Рекомендуем почитать
«Я, может быть, очень был бы рад умереть»

В основе первого романа лежит неожиданный вопрос: что же это за мир, где могильщик кончает с собой? Читатель следует за молодым рассказчиком, который хранит страшную тайну португальских колониальных войн в Африке. Молодой человек живет в португальской глубинке, такой же как везде, но теперь он может общаться с остальным миром через интернет. И он отправляется в очень личное, жестокое и комическое путешествие по невероятной с точки зрения статистики и психологии загадке Европы: уровню самоубийств в крупнейшем южном регионе Португалии, Алентежу.


Железные ворота

Роман греческого писателя Андреаса Франгяса написан в 1962 году. В нем рассказывается о поколении борцов «Сопротивления» в послевоенный период Греции. Поражение подорвало их надежду на новую справедливую жизнь в близком будущем. В обстановке окружающей их враждебности они мучительно пытаются найти самих себя, внять голосу своей совести и следовать в жизни своим прежним идеалам.


Манчестерский дневник

Повествование ведёт некий Леви — уроженец г. Ленинграда, проживающий в еврейском гетто Антверпена. У шамеша синагоги «Ван ден Нест» Леви спрашивает о возможности остановиться на «пару дней» у семьи его новоявленного зятя, чтобы поближе познакомиться с жизнью английских евреев. Гуляя по улицам Манчестера «еврейского» и Манчестера «светского», в его памяти и воображении всплывают воспоминания, связанные с Ленинским районом города Ленинграда, на одной из улиц которого в квартирах домов скрывается отдельный, особенный роман, зачастую переполненный болью и безнадёжностью.


Площадь

Роман «Площадь» выдающегося южнокорейского писателя посвящен драматическому периоду в корейской истории. Герои романа участвует в событиях, углубляющих разделение родины, осознает трагичность своего положения, выбирает третий путь. Но это не становится выходом из духовного тупика. Первое издание на русском языке.


Про Соньку-рыбачку

О чем моя книга? О жизни, о рыбалке, немного о приключениях, о дорогах, которых нет у вас, которые я проехал за рулем сам, о друзьях-товарищах, о пережитых когда-то острых приключениях, когда проходил по лезвию, про то, что есть у многих в жизни – у меня это было иногда очень и очень острым, на грани фола. Книга скорее к приключениям относится, хотя, я думаю, и к прозе; наверное, будет и о чем поразмышлять, кто-то, может, и поспорит; я писал так, как чувствую жизнь сам, кроме меня ее ни прожить, ни осмыслить никто не сможет так, как я.


Спорим на поцелуй?

Новая история о любви и взрослении от автора "Встретимся на Плутоне". Мишель отправляется к бабушке в Кострому, чтобы пережить развод родителей. Девочка хочет, чтобы все наладилось, но узнает страшную тайну: папа всегда хотел мальчика и вообще сомневается, родная ли она ему? Героиня знакомится с местными ребятами и влюбляется в друга детства. Но Илья, похоже, жаждет заставить ревновать бывшую, используя Мишель. Девочка заново открывает для себя Кострому и сталкивается с первыми разочарованиями.