И вот этот-то текст – даже так: эти-то тексты – я и выучил наизусть, хотя и не знал, не был уверен, пригодится мне это хоть раз в жизни или нет.
Так что когда я замолчал, когда сказал про орган «один из лучших в мире» – это было еще не все, просто у меня с непривычки запершило в горле. Я мог бы и продолжить. Потому что там, на картинке, было написано еще и про «громадный технический прогресс нашей эпохи», и про «звуки органа, мощным потоком льющиеся под стрельчатыми сводами великолепного по своей акустике зала»… и так далее – много еще чего, до самой подписи «А. Буш». А. Буш – это была, надо полагать, фамилия того музыковеда, а может быть, и архитектора или историка, который все знал про собор и про орган и чью статью я так кстати выучил наизусть. Только в этом не было нужды. Я не стал продолжать и про А. Буша не сказал ни слова. Хотя и мог. Потому что надписи на других конвертах я тоже выучил наизусть, только решил попридержать это на другой раз, если понадобится.
В тот раз это не понадобилось, все и так были потрясены моей эрудицией, честно. По-моему, я и сам был ею несколько потрясен. Но я – это еще не показатель. Степа, то есть Наташка Степанова, – вот кто у нас показатель, а по выражению ее лица я понял, что и она поражена, и это уж было поистине поразительно. Потому что поразить, удивить ее мне до сих пор не удавалось ни разу, да и никому другому, насколько я мог это видеть, – тоже. Да я, в общем, и не надеялся на это, а может быть, и не хотел. Зачем мне это? Она задавака, а я не люблю таких девчонок. Таких красивых девчонок, которые задаются, а Степа к тому же еще и умная, как черт. Нет, все-таки надо объяснить, что за человек Наташка. С первого раза никогда не скажешь, не заподозришь даже, что она задается; всегда такая вежливая, вежливей не бывает. Только мне как-то сразу стало ясно, с первого самого раза, как я увидел ее у нас в кружке в Эрмитаже, что эта вежливость у нее просто как щит, что она позволяет ей не замечать того, кто ей неинтересен, или, наоборот, не показывать слишком явно, если ее что-нибудь или кто-нибудь интересует слишком сильно. Это у нее такая теория. Это теория о том, что человек должен не показывать своих эмоций. Не знаю. Не согласен. Ну, это ее дело, только, по-моему, это простое высокомерие.
Меня все ее теории не интересуют ни капельки. И никогда не интересовали. Мне даже все равно, к какой категории она относит меня – к той, которая ей неинтересна, или к другой. Относила – так вернее. Ничего не могу сказать, никогда она не говорила ничего для меня обидного, но мне почему-то всегда хотелось хоть раз нарушить эту ее всегдашнюю ровную вежливость. Чтобы она хоть раз забыла про эмоции, про то, что их надо сдерживать. Чтобы она заплакала, что ли. А еще я думал, что лучше всего было бы ее чем-нибудь потрясти. Или просто удивить. Чтобы она от удивления хотя бы забыла про эмоции. Для этого надо было не только придумать что-нибудь потрясающе умное, но и неожиданно это потрясающе умное обнаружить, – только что же это такое могло быть? Я одно время специально думал над этим, а потом отказался, потому что ее, похоже, ничем нельзя было удивить, я уже говорил, что она умная черт-те как. Потрясающе – иначе не скажешь. Так что я отказался. Отказался от своего намерения специально ее потрясти, потому что для этого, как я понял, надо знать что-нибудь по-настоящему, знать так глубоко, как никто не знает, да еще уметь рассказать об этом интересно.
Но тут все случилось как нельзя лучше – в тот раз, когда я выдал весь текст с обратной стороны пластиночного конверта. Это было неожиданно и здорово, и хотя мне все равно, но когда ты видишь, что такая девчонка, как Наташка, смотрит на тебя с удивлением, – это приятно. Не стану врать – это здорово приятно.
Только я не стал зарываться. Не стал обнаруживать глубину моей начитанности. На этот раз вполне хватало текста, написанного А. Бушем на обороте одного из конвертов, а ведь еще три оставались у меня в запасе, а именно: и английские вирджиналисты (о которых я до этого и слышать не слыхивал), и испанская эпоха Возрождения, и немецкая музыка пятнадцатого века. Но главное, что осталось про запас, это фраза из Шекспира:
Кто музыки не носит сам в себе,
Кто холоден к гармонии прелестной,
Тот может быть изменником, лгуном,
Грабителем… Такому человеку –
Не доверяй.
Да, многое к мог в тот вечер добавить. Но не сказал больше ни слова – тогда, в тот вечер, у Наташки, когда мы, как обычно, забежали к ней всей толпой после Эрмитажа, чтобы посидеть в ее комнате и послушать магнитофон с самыми сверхмодными записями.
Но меня эти записи интересовали не очень: я плохо танцую, стесняюсь не знаю как, может быть, все из-за того, что все девчонки выше меня на полголовы, а может, потому, что я не слишком разбираюсь в джазе, – кто лучше, кто новей, кто сверхмодный и так далее… В этом отношении я отстал от всех лет на триста. Да и, кроме того, меня просто всегда интересуют больше всего книги – а где еще было больше книг, чем у Наташки… Их там было столько, что не во всякой библиотеке увидишь, клянусь, их там были тысячи. Книги были во всех пяти комнатах, книги были в коридоре, в специальных шкафах, и на полках, и на стеллажах, и во встроенных шкафах, и в проемах – всюду и везде, где только мыслимо. И пока все ребята и девчонки бесились и изображали глубокое понимание сверхновой и сверхмодной музыки, я забирался куда-нибудь – в комнату или на антресоли – и перебирал там книгу за книгой, и так до тех пор, пока все не расходились по домам.