Рывки и разрывы приводили и приводят не только к нашествию чужих и (что серьезнее) часто плохо усвоенных слов. Дело еще и в том, что разорванность общения, которое каждый раз начинается словно заново, не дает выстроить и последовательность языкового посредничества между культурами. Отсюда парадокс: даже «те же самые слова» на самом деле значат тут и там совсем не одно и то же. Название работы Гадамера «Die Aktualitat des Schonen» пришлось совершенно условно перевести как «Актуальность прекрасного» — сжав зубы, потому что немецкое Aktualitat и наше «актуальность» совсем не эквиваленты. Русский аналог — как срезанная верхушка, без всей многовековой глубины истории этого слова, включающей помимо терминологии изначальное общеязыковое «действующий — действительный — действенный». У Гадамера речь идет о том, что красота проявляется, действует, присутствует в реальности в том или ином виде, об этом он и писал. Русское «актуальность» ничего об этом не говорит. И таких примеров — масса.
То же самое касается не только слов, но и текстов и даже типов текстов. При переводе они также подвергаются не просто переложению на иной язык и понятийную систему, они определенным образом трансформируются, в них происходят — как и в отдельных словах — смысловые и иные сдвиги. Например, русская и западноевропейская поэзия в последние десятилетия очень сильно оторвались друг от друга, а поэтому поэтический перевод становится задачей практически невыполнимой. Способы, используемые с обеих сторон, скорее напоминают фальсификацию: западные стихи при переводе соответственно «олитературиваются» (потому что в противном случае русский читатель может вообще отказаться считать их стихами), российские, наоборот, утрачивают архаичные, по мнению западной публики, черты «поэтичности».
Серьезный разговор начала Марина Ивановна Цветаева в маленькой статье «Два „Лесных царя“. Эти несколько страничек пришли к нашему читателю не сразу, для научной работы статья — почти заметка — была слишком мала, неакадемична и эмоциональна, для привычных словоизлияний писателя на тему — слишком учена и строга в своей логике. Наверное, поэтому ее до сих пор так и не включили в качестве необходимой в корпус текстов, которые следует знать и учитывать, рассуждая о переводах на русский язык.
Цветаева сравнивает „Лесного царя“ Гете и его русский перевод, сделанный Жуковским, совсем не для того, чтобы прославить Жуковского-переводчика. Она не ставит под сомнение достоинства русского перевода, который запросто называет „гениальным“. Ее рассуждение о другом — о том, что стихотворения Жуковского — „это просто другой „Лесной царь“.
Цветаева не только провела прекрасный, тонкий, с пословным разбором анализ двух текстов. Она почувствовала болевую точку в отношениях России с западными соседями. И по- своему, через поэтическое толкование объяснила, в чем дело. Действительно, есть в западноевропейской культуре порог, за которым российскому человеку обычно становится сложно. Неуютно: это не наше, там нас не ждут. Привычная структурная сложность текста в России и на Западе — разная.
Марина Ивановна Цветаева (1892 -1941)
„Лесной царь“ Жуковского (сам Жуковский) бесконечно добрее: к ребенку добрее, — ребенку у него не больно, а только душно, к отцу добрее — горестная, но все же естественная смерть, к нам добрее — ненарушенный порядок вещей. Ибо допустить хотя бы на секунду, что Лесной царь есть, — сместить нас со всех наших мест“. Вот именно. „Ненарушенный порядок вещей“.
Цветаева очень точно определила и временную линию, на которую пришлось пересечение „Лесных царей“, из-за чего и сопоставление двух текстов носит характер не просто примера, а парадигматический характер, приоткрывающий отношения двух литератур и в конечном счете двух культур. Эта линия была прочерчена романтизмом.
Очень важная подмена, которая случилась с романтизмом в России. Подмена позиции жанром. Получается: любая немецкая баллада может быть записана в романтизм, а значит, романтизм — это баллада. Или какая- нибудь страшная история. С привидениями. Или тоскующий герой — в плаще и шляпе.
Между тем европейский романтизм — в его самых основных проявлениях — это разлом сознания, происшедший в момент окончательного расставания с традиционным обществом. Стало ясно, что какие-то вещи уходят навсегда. Что жизнь человека становится техногенной и что наука, техника пронизывают все стороны жизни. Что привычный патриархальный мир разрывается, распахивается в бесконечные пространственные и временные измерения, в которых становится как-то неуютно.
Именно с принципиальными моментами западноевропейской мысли эпохи романтизма — то есть рубежа XVIII и XIX веков — в России постоянно испытывали трудности. Настороженно обходили философию Канта с ее жестоким („недобрым“) трансцендентализмом и абстрактной эстетикой (и то и другое было школой для романтиков). Еще и в начале XX века Кант оставался для российской мысли пугалом, в котором были готовы увидеть даже черта. Еще более настороженно обходили то, что составляло ядро немецкого романтизма.
Так российская мысль блуждала по краям немецкого романтизма, не то не отваживаясь, не то не желая двинуться в центр. Братья Шлегель, Новалис, Арним, Брентано — где они в нашей культуре? Хотя без них говорить о немецком романтизме совершенно несерьезно.