Знак обнаженного меча - [38]
— Нет, сэр.
— Ну тогда я не вижу, какие у вас есть допустимые причины жаловаться… Так или иначе, дажеесли б вы были отказником, на сей раз у вас бы ничего не вышло: как вы, вероятно, знаете, все это отменено декретами о чрезвычайном положении. Если вы отказник, то попадаете под статью взысканий класса А, а это значит, что вам полагается сто ударов «кошкой» или, в крайнем случае, то, что это дурацкое правительство называет эвтаназией… Но это так, к слову. А речь я веду к тому, чтобы узнать — чего, черт возьми, вы думаете добиться у полковника?
Рейнард не ответил: офицер был прав: абсолютно бесполезно было просить о новой беседе — с полковником или еще кем-то. В нем затеплилась последняя надежда.
— Я так думаю, сэр, — сказал он спокойно, — мне лучше подать рапорт о болезни.
— О болезни? — офицер выглядел ошарашенным. — Что с вами такое?
— Это я как раз хочу выяснить, сэр. Я думаю, у меня, вероятно, какое-то умственное расстройство.
Офицер откровенно рассмеялся.
— Так вот оно что? — сказал он. — Думаете, что можно пойти и рассказать о своих горестях душеведу? Ну что же, друг мой, вынужден вас огорчить — этот номер у вас не пройдет. Если вы читали внесенные в устав предписания на период чрезвычайного положения, — а вы, похоже, этим не озаботились, — то узнали бы, что армия больше не признает психотерапию. Если вы хотите записаться в чокнутые, то попадете в защитный изолятор — до тех пор пока не решите снова выздороветь; а если не решите, то вас там так и продержат. И скажу я вам, защитный изолятор — это, черт побери, не пикник на лужайке… Так что не думайте, что вам удастся увильнуть под предлогом умственного расстройства: сейчас это просто невозможно — и не могу сказать, что меня лично это огорчает. Я всегда полагал, что психология и все такое — полная чушь; и мне случайно известно, что полковник Арчер со мной согласен.
Поскольку Рейнард не ответил, офицер протянул руку к звонку на столе.
— Я так понимаю, вы больше ничего не хотите сказать?
— Нет, сэр.
— Ну тогда, Лэнгриш, мой вам совет — взбодритесь и извлеките из ситуации пользу — забудьте вы весь этот бред типа почему вы здесь и война-это-или-не-война и просто постарайтесь быть достойным солдатом.
Он снова вел себя располагающе и дружелюбно, и Рейнард невольно ощутил довольно постыдный прилив благодарности. Вдобавок, несмотря на то, что беседа оказалась никчемной и безрезультатной, он все же поневоле испытывал определенное удовлетворение — просто из-за того, что ее добился.
Секундой позже вошел старшина, Рейнарду скомандовали выйти и затем «разойдись». Проходя через канцелярию, он встретил дежурного сержанта, глянувшего на него с насмешливой иронией.
— Ну что, получил от жилетки рукава? — спросил тот.
Рейнард, не ответив, поспешно двинулся мимо него к плацу. Это правда, никакой пользы он для себя не добился — но, по крайней мере, подумал он, и явного вреда ему тоже не приключилось.
16. Кисти миндалевидного молочая
Следующие несколько дней Рейнард продолжал испытывать совершенно нелогичное удовлетворение от воспоминаний о «беседе». Он ничего из нее не узнал, положение его не изменилось — и все же, по крайней мере, он достиг своей цели. Больше ничего он предпринять не мог; и знание того, что в этом деле ему пришлось, так сказать, умыть руки, породило в нем своего рода пассивную безмятежность. Он даже перестал излишне тревожиться по поводу отсутствия почты; если дома что-то и случилось, он все равно был бессилен. Многие другие мужчины в части были в таком же положении. Больше всего его раздражала постоянная невозможность отлучиться из казарм — но правило применялось строго, и исключений не было. Пока что никому в лагере, независимо от звания, не удалось получить увольнительную даже по самым безотлагательным из вызывающих сочувствие причин.
По мере того как шли дни, Рейнард обнаружил, что необычные обстоятельства его принудительного «зачисления» почти перестали его волновать — и, по правде говоря, перестали даже казаться ему необычными. Ощущение свободы от ответственности, вселенное в него «беседой», позволило ему почти окончательно схоронить всю историю на дне памяти. И действительно, попросту игнорируя эту проблему, он в конце концов начал сомневаться, а была ли она когда-либо на самом деле. На людях, среди сослуживцев, он счел уместным, как и они, принимать факт «чрезвычайки» без сомнений, — и вскоре обнаружил, что за счет самовнушения стал постепенно с такой же легкостью принимать его и наедине с собой.
Память о гражданской жизни становилась все менее и менее отчетливой; иногда, во время походного марша или кросса, внимание Рейнарда привлекал какой-нибудь знакомый ориентир, и он испытывал приступ ностальгии. Или же, по мере того как проходил Великий Пост, он замечал ту или иную примету близкой весны: золотые звездочки чистотела, сверкающие среди темных глянцевых листьев, кустик ранних примул или юные красноватые кисти миндалевидного молочая… Однажды, трудясь с рабочей командой у опушки рощи, он мельком увидел внизу в долине материнский дом: возможно, из-за какой-то особенности перспективы тот показался ему до странности уменьшенным, словно Рейнард смотрел на него в перевернутую подзорную трубу.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.