Однако горький плач – удел женщин, мужское же население предместья отдавала дань покойному судье и иным образом. В конце зала стоял широкий стол, крытый бархатной скатертью с золотыми позументами, и на нем громоздились штуки шелка и парчи, тонкого сукна и вендийского патола, резные шкатулки из сандалового дерева для украшений и бетеля, серебряные чаши и кувшины с чеканными узорами и кожаные мешочки, полные монет. Люди победней клали на скатерть медные деньги, справедливо полагая их не слишком высоко платой за предстоящее угощение на завтрашних поминках.
Приближаясь к столу, Кариб и Ассарх ревниво поглядывали друг на друга. Оказавшись возле груды даров, каждый полез за пазуху и извлек свои подношения. Это были две совершенно одинаковые фарфоровые чашки, купленные кумовьями в Шадизаре у лавочника Ши Шелама.
По обе стороны от стола на обитых золотым шелком пуфиках сидели два сына покойного. Старший, Бехмет, длинный и тощий, с отцовским носом на угрюмом лице, скорбно кивал головой, отвечая на соболезнования. Младший из братьев, которого звали Аюм, был румян и славился своей жадностью. Он то и дело поглядывал на подношения и теребил толстыми пальчиками несколько волосков на своем лоснящемся подбородке.
Когда кумовья, возложив дары и отвесив братьям поклоны, уже направлялись через зал к выходу, жрец, бубнивший что-то в изголовье покойного, громко возгласил о конце прощания. Это значило, что Козлиному судье предстояло теперь отправиться в последний путь на шамашан, где тело его с последними лучами солнца предадут огню.
Народ загомонил и хлынул на двор, где уже стоял огромный, украшенные черными цветами, задрапированный траурной кисеей паланкин. Многие побросали дары рядом с рисовыми чашами, опасаясь не оставить последнюю взятку покойному. Бехмет возложил на веки судьи круглые медальоны, залитые медом и воском – дабы мертвый не слишком пугался существ, ожидавших его душу на Серых Равнинах – потом воздел руки и принялся выкрикивать необходимые жалобы. Аюм полез было пересчитывать подношения, но, получив от старшего рата затрещину, присоединился к его стенаниям.
Четверо чиновников в черных кафтанах, отдавая последний долг городских властей, подняли носилки с телом и вынесли через парадные двери.
Во дворе, тем временем, помимо плакальщиц и тех, кто вышел из дома, скопилось множество иного народа, охочего до всяческих зрелищ. Появление носилок было встречено горестными воплями и обнажением голов.
– Как они убиваются, брат, – молвил Аюм на ступеньках крыльца.
– Нашего отца уважали, – отвечал Бехмет.
– Уважали и любили, – хихикнул Аюм, – попробуй, не залюби…
– Молчи, дурак, – злобно шепнул старший, – лучше послушай этот плачь и стоны: они идут от самого сердца. Вон тот человек просто катается по земле и рвет на себе волосы…
Действительно, возле фонтана кто-то столь самозабвенно придавался горю, что привел в изумление не только братьев, но и всех собравшихся. Катавшийся в пыли человек был хорошо одет, но совсем не жалел ни платья, ни своих редких волос, которые, в отличие от париков записных плакальщиц, были явно собственными. Рядом с ним на корточках сидел мужчина помоложе, стараясь ласковыми речами унять безумца.
– Я что-то не видел их в доме с подарками, – сказал алчный Аюм.
Брат не успел ответить: молодой мужчина, словно заслышав эти слова, поднялся и, прижимая к груди небольшой сверток, направился к крыльцу. Его бородка была выкрашена в приятный желтый цвет и хорошо завита, а верхняя губа чисто выскоблена.
Приблизившись, он вежливо поклонился и сказал мягким голосом:
– Примите мои искренние соболезнования, ты, достопочтенный Бехмет, и ты, не менее достопочтенный Аюм. Мы ехали издалека и опоздали возложить свои дары вместе со всеми. В знак нашего искреннего уважения, примите это скромное подношение.
Он развернул белую материю и подал Бехмету небольшую калебасу – сосуд из выдолбленной тыквы с деревянной крышечкой.
Те, кто стояли поближе, удивленно вздохнули: столь ничтожный дар не осмелился бы поднести наследникам судьи и последний нищий.
– Э-та что же ты тут, э-та что же такое… – начал было Аюм. В его жидких глазках мелькнуло некое подобие гнева.
Бехмет поднял крышечку и сунул в калебасу свой длинный нос. Серое лицо старшего из братьев вдруг порозовело, нос жадно зашевелился, губы зачмокали. Когда он вновь взглянул на дарителя, в зрачках его метались непонятные искры.
Отдав тыкву слуге, Бехмет милостиво кивнул головой и, обращаясь к мужчине с желтой бородкой, важно изрек:
– Каждый подарок, поднесенный от чистого сердца, – отрада в нашем горе. Как звать тебя, уважаемый, и кто тот человек на земле возле фонтана?
– Мое имя Дарбар, – отвечал незнакомец, – а человек на земле – мой отец Ахбес.
– Я вижу, горе его велико. Твой отец знавал нашего?
– Отлично знавал, почтеннейший, можно сказать, они были друзьями. Разве господин Раббас никогда не рассказывал вам об Ахбесе из Аренджуна?
– Никогда, – встрял Аюм, подозрительно оглядывая желтобородого.
– Мы, действительно, ничего не слышали о твоем отце, – сказал Бехмет. – Но это не удивительно: судья имел много друзей и не всегда посвящал нас в свои дела.