Нергал меня дернул назначить встречу в корчме старого Шрухта!
Зря предчувствиям не внял, выходит, а ведь было над чем призадуматься.
Тоска какая-то полезла в душу, как только сверну на Тропу Мертвецов. Тревога, видения нехорошие — гадость, словом. Иду и думаю: что за дрянь? Не оттого же мне муторно, что сумерки темно-синие из-под еловых лап уже лезут, и дорога, днем белая, песчаная, десятки раз хоженая, расплывается, словно сновидение под утренним ветерком. Что мне до тех сумерек? Не темноты здесь надо бояться и, уж конечно, не мертвецов, а если знаешь, что тебе грозит, это уже полдела. Это уже почти что ты и в безопасности.
Иду и таким вот манером себя успокаиваю. Легкая синеющая пыль вздымается под ногами и приятственно их холодит: иду я босиком, сандалии за плечами. Чего зря обувь топтать? И потом — верю я, что земля силу дает, а сила эта сквозь кожаные подошвы не очень-то проникает.
Лес в Гиблом Распадке густой: ели мхами поросли, подлесок колючий далее пяти шагов с дороги не пустит. Каркает кто-то в подлеске, ухает. Мелкие твари, нестрашные.
А страшно мне становится по-настоящему, когда поворачиваю за песчаный откос, что нависает над тропой по левую руку, тот самый, возле которого, как сказывают, настигли некогда убийцы старого князя Увлехта и кишки ему выпустили. За этим поворотом и начинается, собственно, Тропа Мертвецов, хотя вся дорожка к корчме Шрухта так называется.
Тут, за поворотом, сероволосые и ставят свои столбы. Столбы эти витые, резные, с мордами рыбьими и птичьими, локтей десяти- пятнадцати высотой, а наверху ящики с покойниками. Ящики тоже украшены страшной резьбой и снабжены крышками наподобие маленьких домиков. Оттого и зовутся — домовины. В сих скорбных хоромах — прах, кости, плоть зловонная. Сквозь стенки запах иногда доносится такой, что голова кругом идет. Тем более, мрут сероволосые последнее время немало, и все новые покойнички определяются на постоянное проживание вдоль Тропы Мертвецов. Сколько добра в тех домовинах — богам только ведомо. Здешние считают, что умершие должны все необходимое с собой иметь: утварь, оружие, даже драгоценности. Кладут, лихих людей не опасаются. А чего опасаться, когда любой малец знает, что мертвецы шутить не любят и добро свое запросто так нипочем не отдадут!
Мальцы, может, так и думают, но взрослые-то давно смекнули, что бережет кувшины, плошки, мечи и браслеты в домовинах. Днями по белой дороге разъезжает отряд стражников-ополченцев, а ночами… Ночами любой тать, если, конечно, ума он совсем не лишился, скорее даст отсечь себе руку или что еще поценнее, а только к столбам не сунется. И в сумерки не сунется, когда до появления роя не более одной свечи осталось!
И вот, поворачиваю я за откос, и вижу, что возле первого столба сидит некий человек и уплетает за обе щеки пресную лепешку, из тех, которые здешние складывают к подножию в дни поминовения.
Само по себе это уже удивительно. Не знаю я ни одного человека, кто польстился бы на подобное угощение. Сам видел старого нищего, у которого еда мертвецов из ушей вылезла. А этот парень, синеглазый и темнокожий, здоровый, как буйвол и спокойный, как Толстая Башня в стольной Кельбаце, трескает за милую душу, рассевшись у основания погребального столба, словно в немедийском трактире. Рожа у парня наглая, подбородок тяжелый, одет он в какие-то обноски, а между колен зажат короткий меч в потертых ножнах.
Ладно, мы всяких видели. И таких, между прочим, что в Гиблый Распадок гоголем влетали, да курицей ощипанной улепетывали. Если, конечно, боги давали ноги унести. Немало костей белеет в окрестных чащах, и никто не думает погребать их в домовинах.
Так я думаю и пылю спокойненько мимо. Парень на меня синие зенки таращит и молча челюстями двигает.
Миновал я уже почти глупца здорового, и тут вдруг язык зачесался. Столько раз говорил себе: кто рот раскрывает, тот часто глаза навек закрывает! И не только говори, видел тому подтверждение. И в Бритунии затрюханной видел, и на севере, и на юге. Везде одно и то же. Держи свое при себе — дольше проживешь. Ну, да наверное, судьба у меня такая: во все соваться. Одно слово: Альбинос…
– Эй, — говорю парнишке, — позволь тебе заметить, что ты ешь пищу мертвых.
Он набычился, рукоять меча своего погладил и говорит:
– А ты кто таков, чтобы мне советы давать?
– Зовусь я, — отвечаю, — Халар Ходок, меня здесь все знают. А тебя что-то не припомню.
– Меня, — отвечает здоровяк, — только тот помнит, кто мне по нраву. Остальные жду. На Серых Равнинах.
И осклабился. Зубы у него белые на удивление, на лице — ни парши, ни "огня бледного". Хорошее лицо, хоть и злобное.
Я, конечно, свою палочку тут поудобнее перекинул, чтоб он заметил. Палочка крепкая, на одном конце медный наконечник с крючком, на другом — свинцовый набалдашник. Может, кто меч или там булаву предпочитает, а мне и с палочкой хорошо. Редко подводила.
– Ты, — говорю, — видно, иноземец. Похож на киммерийца, коих даже в дикой Бритунии почитают за варваров. Лет тебе немного, шестнадцать-семнадцать. В наших краях не бывал. Так послушай, ежели желаешь, доброго человека. У нас тут так: не укрылся на ночь за стенами — погиб. Мне плевать, что ты мертвецов объедаешь, это пусть старейшины да жрецы яйца чешут, но ежели мозги твои по весу достойны тела, пораскинь ими. Корысти у меня нет, предупредить хочу.