— Где пропадали? Он вас спрашивал!
В коридоре стоял какой-то плотный коротконогий мужчина с копной седых в черноту волос. Он по-докторски крепко потирал руки, белый халат был всего лишь накинут на его сильные плечи. Он к чему-то готовился, маленькую взяв себе передышку перед броском туда, в комнату Петра Григорьевича.
— Что с ним? — спросил Павел, подходя к этому человеку в накинутом халате. Он не задал своего вопроса Лене, чтобы не встретиться с ее хмурыми глазами.
Коренастый не ответил, только развел сильные волосатые руки, признаваясь в своем бессилии.
— Он кончается, — шепнули губы Лены. Она шла за Павлом, все всматриваясь в него, виня его.
— Неужели ничего нельзя сделать? — спросил Павел шепотом у врача.
— Он опоздал с операцией года на полтора-два. Да и не уверен, помогла бы операция.
— Помогла бы! — горячо выдохнула Лена.
— Не уверен, не уверен. Саркома…
Павел не знал всего страшного смысла этого слова, но он знал, что это одно из самых страшных на свете слов, возвещающее мучительную смерть, неизбежную, как после укуса гюрзы, если прошло минут пять-шесть, а ты ничего не успел для себя сделать, потому что один, в песках, потому что тебе не добраться ножом до ранки, не располосовать себя, не отсосать яд, и кровь скоро станет в тебе застывать, схватываться, как алебастр.
Отворилась дверь, и в коридор вышел давешний румяный и рослый профессор. Беспечальным было его лицо: привык к страданиям, врут, видно, те, кто утверждает, что врачи чувствительны, они, скорее, профессионально бесчувственны, чтобы каждый день, каждый день — вот так вот.
— Ваш черед, коллега, — поклонился профессор коренастому, дотрагиваясь до него рукой, как бы передал эстафетную палочку.
— Иду! Лена, вы мне нужны. — Коренастый нырнул в комнату больного, откуда вырвался короткий, оборванный, схваченный, зажатый стон.
— Так зачем же тогда все? — спросил Павел у профессора, когда они остались вдвоем.
— Что — все? — профессор взглянул на карманные часы, прикованные к старинной золотой цепочке, и устрашился позднему времени.
— Эти вот заморские лекарства, консилиумы, вы сами? Если саркома, если время для операции упущено, если и операция бы не помогла, так зачем все это?
— Молодой человек, а ведь все очень просто. Наш долг, врачей и родных, близких, сражаться за жизнь больного до конца.
— Не пойму.
— А вы что предлагаете?
— Не пойму. Был сильный человек, умный, дерзкий, гонял на мотоциклах, рисковал, по-всякому рисковал, жил — и вот нагрянула эта саркома. Что ж, это как выстрел в спину, как укус змеи. Чего тянуть?
— Существуют и такие теории, чтобы не тянуть. Я лично за то, чтобы тянуть. Большинство медиков во всем мире разделяют мое мнение. Впрочем, теперь уже скоро. К утру… С рассветом… Вы кто ему?
— Никто.
— Тогда поторопитесь уладить с ним свои дела. Тут уже побывали некоторые. Толпились, как перед спальней отходящего монарха. Кем он, собственно, был, наш высокочтимый Петр Григорьевич? Всего лишь директором магазинчика?! — Профессор, надевая плащ, неумело возился с рукавами. Он повернулся спиной к Павлу, рассчитывая, что тот ему поможет, но тот ему не помог.
— Был?.. Он еще живой!
— Вот видите, еще живой. Еще! Позвольте откланяться.
Снова прорвался из-за двери короткий, схваченный, скомканный стон, не стон, а крик, которому не дали воли. Павел сжался от этого крика, от этого великого усилия человека остаться человеком.
Рыдая, зажимая лицо руками, валко вышла в коридор Тамара Ивановна.
— Идите к нему! Вы ему зачем-то нужны! Господи, все дела, дела! Будь они прокляты!
Пошире отворилась дверь, Лена из глубины комнаты махала Павлу рукой, зовя. Павел толкнул себя в эту дверь, в этот сочащийся лекарствами полумрак. Лампы были зажжены, но их укутали поверх абажуров марлей, и потому в комнате плыл туман, как на рассвете, на берегу широкой реки. А в окне чернела ночь.
Коренастый врач, уже сделавший что-то свое для больного, сейчас, на прощание, высчитывал его пульс, кивая довольно шевелящемуся на губах счету.
— Ночь пройдет спокойно, — сказал он, поднялся и торопливо пошел из комнаты. — Спокойно! — громко повторил он в коридоре уже для Тамары Ивановны.
Лена, отойдя к окну, где Петр Григорьевич, даже если б и открыл глаза, не смог ее увидеть, отрицательно покачала головой, когда Павел посмотрел на нее.
— Нет! — беззвучно сказали ее губы.
Павел подошел к ней.
— Он кончается… Ему что-то надо сказать вам… Подойдите к нему, наклонитесь…
Павел двинулся к Петру Григорьевичу, шел, ступая на кончики пальцев, не зная, должен ли заговорить первым, страшась заглянуть в это строгое лицо с ужатым мучительно ртом. Он наклонился над Петром Григорьевичем, как велела Лена. Это был не отец ему, даже не друг. Он уважал его за ум, за волю, за силу, за смелость. Даже умирал этот человек, не пуская себя в крик, хотя его грызла, пожирала боль. Этот человек был темным дельцом, он так распорядился своей жизнью, так ее прожил, а не иначе. Может быть, он и извелся от такой жизни, от сделанного выбора? Может быть, потому и саркома его ухватила? Он умирал, никакой доброй не оставляя по себе памяти. Он умирал, ничего не находя для себя в утешение, даже сына не сумел воспитать, отбился сын от рук. Вот когда начинаешь платить!