Он покорился, отомкнул один замок, другой, распахнул дверь, шагнул в пластмассовую сладкую духоту. Там, за дверью, Вера вдруг прижалась к нему, упругая и мягкая.
— Я тебе буду верной! — шепнула и отпрянула от него, будто это он к ней прижался.
— Хорошо, — охрипшим голосом сказал Павел. — Звони Колобку, согласен.
— Пойдем ко мне, от меня позвоним.
— Хорошо, пойдем к тебе. Согласен.
Та женщина жила на втором этаже, и когда Павел шел за Верой, он одного только боялся — что она остановится на лестничной площадке второго этажа. Нет, пошла дальше по лестнице, поманила чуть шевелящимися яркими ноготками. Отлегло! А, собственно, чего испугался? Да хоть бы в той же комнате. Ну, совпадение. Вот совпадения и испугался. Не складывалась та жизнь с этой, цвет был иной — у той жизни и у этой, хотя эта женщина, что смело поднималась по ступенькам, была ярче, красивее, пожалуй, что и желаннее, чем та. Но там было все честным, он и сам был тогда честным, ну, как бы всегда умытым, а сейчас он входил в удушливую муть, в неправду, в сладкую пластмассовую духоту. Он знал, все будет, сразу все будет, он хотел этого, его влекло к этой женщине, из лучших, какие когда-либо ему доставались, из худших, какие когда-либо ему доставались. Он понимал, что идет на сделку. Он знал, как это делается, это входило в их науку, в ту всеобщность и денег и тел, что хоть как-то гарантировало надежность, крепило круговую поруку. Сама догадалась или научили? Что за женщина? Через что прошла? Откровенничая, она не договаривала. Но как она шла, как она шла, как обещала себя, совсем скоро, сразу, немедленно. Путались мысли, к чертям летели все мысли, все остережения опыта, он был молод, он оголодал среди змей, в добродетельном том захолустье, он был готов, оплетен.
И здесь она вручила ему ключи, мол, отворяй, привыкай. У него тряслись пальцы, когда он щелкал замками. А она все строже становилась, будто отрешалась, в себя заглядывала. Он знал, так женщина принимает решение. Конец игре, решилась.
Вошли. Из крохотной прихожей она ввела его в большую комнату с высоким потолком — как ни перестраивали этот дом, а он все же сберег свою купеческую размашливость. Новенькие рамы были вставлены в толстенные стены, мраморные сбереглись подоконники.
Павел подошел к окну, закурил, злясь, что трясутся пальцы. Он думал о женщине, которая сразу же ушла в ванную, злые, скверные находя для нее слова, а сам прислушивался, как, прерываясь, шумит душ, прикидывал, как движется сильное тело женщины, скоро ли она выйдет.
Вышла. В халатике выше колен, круглых, желанных. Встала этими коленями на край широкой тахты, достала белье, начала застилать, старательно разравнивая простыню. И следила еще, чтобы не очень открыл ее халат, засовестилась вот.
Он знал, все у них сейчас будет, все, но эта минута, когда она стелила постель, встав коленями на край тахты, такая домашняя, сосредоточившаяся, чтобы хорошо легла простыня, рождала между ними главную близость, доверчивую близость, а там, потом, через мгновение, все смешается, запутается, обезмыслит их, начнет лгать, выдумывать слова, сомкнет их и разомкнет еще более чужими.
— Иди.
Он рванулся к ней, теряя себя.
А потом, до звона в ушах пустой, лежа рядом, дивясь колотящемуся сердцу, этому высокому потолку дивясь — отвык от высокого потолка, — куря с ней от одной сигареты, так она настояла, слыша и ее колотящееся сердце за мягким, упругим и мягким, слившимся с ним телом, Павел вдруг вспомнил ту, этажом ниже, из той жизни, из высокой.
— Ты опять о чем-то думаешь, — шепнула она.
— А как же не думать.
— Разве я плоха для тебя?
— Ты — чудо.
— Правда? — Она прилегла на него, разнялись ее губы, теперь без краски, но все равно вишневые, нет, сливовые.
— Правда.
— Ты мой, мой, мой теперь, — сказала она.
«Мой! Мой! Мой!» — это был ее вскрик, ее всхлип, когда нагрянуло безмыслие. Она цеплялась за это слово и теперь.
— Что у тебя стряслось? — спросил Павел.
— Не думай, я не с каждым так.
— Я так не думаю.
— О, я могу и заледенеть! Но если уж да, то зачем тянуть?
— Верно, зачем?
— Обними меня… Мой… Мой… Мой… Ох, какой ты мой!..
Был день, когда он вошел сюда, наступила ночь, когда он спохватился.
— А ведь мне надо идти, Вера. Я обещал Петру Григорьевичу ночевать у него.
— Я знаю твоего Петра Григорьевича. Сильный был мужик, не совсем еще старый. Неужели ему конец?
— Я пойду. До завтра.
— Ну, иди. От живого к мертвому. До завтра.
Она проводила его, кутаясь в халатик, который ничего не умел утаить в ней.
Вернуться? Остаться? Чуть было не остался. Нет, будто его кто окликнул, позвал, поторопил даже. Он сбежал по лестнице, выскочил на ночную и днем-то пустынную улицу и сразу натолкнулся глазами на зеленый огонек такси. Кто-то приехал, хлопнула дверца. Удача! Он вскочил в такси, не спрашивая у таксиста разрешения.
— Десятка. В Медведково!