В Юи его, все еще одного из многих пленных, записали как «Уайтхауза»; когда это имя выкрикивали вечером, заключенные иногда путали его с приказом гасить свет, но Вудхауз не поправлял ошибку. Он считал, что быть заносчивым плохо, и не поддавался соблазну воспользоваться своей известностью. Однако 21 августа он выдал себя, написав от имени всех 700 интернированных прошение в штаб Красного Креста в Брюссель, чтобы им разрешили «связаться с семьями», но командовавший Цитаделью офицер гестапо разорвал письмо, глядя в глаза Вудхаузу. В остальном, помимо этого единственного проявления лидерства, Вудхауз старался оставаться обычным заключенным. Тем не менее для остальных узников, по преимуществу англичан, подлинная личность «Уайтхауза» явно не была тайной. В типично английском духе они не хотели донимать вопросами знаменитого товарища по несчастью и хвастаться знанием его книг. В конце августа какой-то «оборванный и потрепанный» заключенный тихонько подошел к нему в одном из едва освещенных мрачных коридоров Цитадели, спросил: «Как бы Акриджу понравилась такая жизнь?» — и поведал, что он тоже выпускник частного колледжа — школы Гильдии портных[41]. «Еще один оборванный заключенный, — записал Вудхауз, — окончил Винчестер-колледж, а потом Оксфорд».
То, что его характер сложился в Далвиче, помогло Вудхаузу стоически сохранять душевное равновесие в эти тяжкие недели. 13 августа он записал, что «уже десять ночей проспал без одеяла, а прошлой ночью стоял невыносимый холод», и с благодарностью отметил, что его друг Элджи где-то раздобыл термос.
«Отолью немного кофе с вечера и выпью ранним утром», — доверился Вудхауз своей записной книжке. Если не говорить о холоде, то, несмотря на внезапную потерю собственной частной жизни в плену Вудхауз справлялся с бытом без труда, и свою «ежедневную дюжину упражнений» делал, не стесняясь. Когда он стал выполнять упражнения в первый раз, то, по его словам, «собралось множество зевак. У нас все обросли бородой, носят шапки и протертые до блеска пальто и брюки — очень похоже на футбольных болельщиков с севера».
Колледж научил его ценить редкие мгновения нежданной радости. Четырнадцатого августа, читаем мы в его записках, был
…чудесный день!..Внезапно, ни с того ни с сего, я ощутил какую-то приподнятость — беспримесную радость, как если бы из-за туч вышло солнце… Ко мне пришел один человек и вернул пять франков, которые он занял несколько дней назад, потому что у него не было бельгийских денег. Это очень тронуло меня… и я почувствовал, какие все на самом деле хорошие.
В подлинно товарищеском духе он сам вызывался трудиться на уборке, чистить картошку и носить суп из кухни. Случались и другие события, живо напоминавшие ему школу. «Удивительно, — писал он, — как человек может быть всей душой одержим мыслью о пище… Сегодня Шеррер сходил в город (в столовую) и принес мне полкило конфет. Восторг!»
Пайки в Юи были скудными, и все ходили голодные. Провиант поступал с перебоями: ожидалось, что в Юи будет не настоящий лагерь для интернированных, а только перевалочный пункт. Когда невеликие запасы хлеба заканчивались — что случалось нередко, — заключенным давали галеты, размером с собачьи, комочек масла, с виду похожий на «что-то вроде бледной колесной мази», и, если повезет — варенье и крошечные кусочки сыра. В некоторых общих камерах заключенные смешивали свой рацион: хлеб, варенье, молоко и сахар, и получался какой-то полусъедобный пирог. Каждый день ели картошку, и никогда не заканчивалась водянистая капустная похлебка. Когда не осталось табака, стали курить чайные листья и лежалую солому. Как и в интернате, люди учились извлекать максимум выгоды из недостатков системы. Те, кого отпускали в город к зубному или глазному врачу, пользовались возможностью и проносили в тюрьму предметы роскоши. Один заключенный вернулся, «приторочив к груди торт с вареньем», а изобретательный Элджи «возвращался, спотыкаясь под грузом еды».
Это были светлые мгновения. Наедине с собой, в записках, Вудхауз обнаруживает тревогу. В дневнике он пишет об «ужасе… притаившемся за углом», о постоянном «тревожном ожидании» и об «огромном страхе» того, что заключенные, обозленные голодом, поднимут бунт и всех расстреляют из пулеметов. У одного пленного развилась тяжелая кожная болезнь, и к нему тут же приклеилось прозвище Лишай. «На краю сознания, — писал Вудхауз, — все время вертится мысль: а вдруг начнется эпидемия?» Его чувства, обычно надежно скрываемые, не всегда можно было утаить в тюрьме. Он непрестанно беспокоился о «своей милой Киске» и, по крайней мере пока до него не стали доходить письма, писал, что у него в сердце «острый нож», поскольку он не знает, в безопасности ли она. С тяжелыми мыслями ему помогала справиться детская привычка: «Нужно приучить себя тут же переключать внимание на другое». Кроме того, победить страх помогал поиск литературных аналогий. Один из самых младших пленников, юноша-бельгиец, сбежал, протиснувшись в узкую бойницу, и немцы на некоторое время ужесточили режим. «Ощущение, как в Дотбойс-холле[42], после того как сбежал Смайк», — спокойно замечал Вудхауз.