Жизнь Кольцова - [99]
– Помилуйте, Николай Лукьяныч, – пожимал плечами Кашкин, – посудите, что ж я-то могу поделать с вашей книгой? Велю приказчикам рекомендовать, сам отлично аттестую ее – и что же? Не берут-с!
– Не-ет-с, как, позвольте, не берут? В каком смысле? – Грабовский втянул шею в воротник фрака и помигал глазами. – Книга имеет своей целью трактовать вопросы порядка религиозного, – так как же смеют не брать?
Кашкин вздохнул, развел в стороны пухлые руки, выражая этим жестом крайнее недоумение.
– Ведь вы же, Дмитрий Антоныч, знаете, – горячился Грабовский, – что и его преосвященство, владыка Антоний, коему я посвятил труд, и его превосходительство Христофор Христофорыч – все одобрили и даже по исправникам, благочинным и городничим разослали билетцы – играть ее в лотерею, а вы…
– Да что ж я! – с досадой возразил Кашкин. – Как будто я вот взял и приказал покупателю: бери! Вон вы изволили сказать, что архиерей и губернатор разослали билетцы…
– Ну да, ну да! – Грабовский снова втянул шею в воротник и помигал. – Так то ведь, так сказать, официально-с… А у вас – лавка, очаг просвещения. Вот мне и странно-с…
В дверь постучали.
– Войдите! – пригласил Кашкин, радуясь тому, что наконец отвяжется от Грабовского. – Ах, Иван Семеныч! Прошу, прошу, очень одолжили-с…
Грабовский сердито покосился на вошедшего Дацкова, раскланялся с ним и, отойдя в угол, принялся внимательно рассматривать висящие на стене в узеньких черных рамочках французские гравюры.
– Ну и съезд у вас, почтеннейший Дмитрий Антоныч! – восхищенно проворковал Дацков. – Куда там Смирдину или Полякову…
– Вы скажете, – заскромничал Кашкин. – До Смирдина-то, как до солнышка. А так – выборы, вот и народец. Что новенького, Иван Семеныч? Я, знаете, сижу, никуда ни ногой, от всего мира отрезан…
– Дмитрий Антоныч! – сказал, входя, приказчик. – Там Кольцова песни спрашивают, а на полках нету. Дозвольте из ваших взять?
– Возьми, голубчик.
Приказчик взял с подоконника связку тоненьких книжечек и вышел в лавку.
– Берут? – спросил Дацков.
– Спрашивают, но больше, знаете, зипуны, лапотники. Кто потемней-с…
– Да-а, – мрачно сказал Грабовский, отрываясь от гравюр. – А вон небось мою «Историческую картину религии» не спрашивают…
– Ах, Николай Лукьяныч, ведь я же докладываю: темнота берет песенки-то! Да и цена… Ведь ваши «Картины»-то, они десять целковых тянут, а тут копейки-с!
Грабовский помигал глазами и снова уткнулся в гравюры.
– Кстати, о Кольцове, – хихикнул Дацков. – Ну, Дмитрий Антоныч, отколол ваш воспитанник штучку!
– Позвольте, почему же воспитанник? – насторожился Кашкин. – У меня этаких воспитанников – вон целая лавка битком набита. А что такое-с?
– Да вот, представьте, иду нынче к ранней обедне, вдруг – трах! бах! – полет валькирий, Вальпургиева ночь…
И Дацков в который уже раз рассказал о встрече с Кольцовым и Варенькой.
– Скромник-то наш! – выслушав Дацкова, всплеснул руками Кашкин. – Кто бы подумал! И откуда набрался, каким ветром надуло?
– Да каким же? Все питерским! Все эти атеизмы ихние да прочие штучки господина Белинского… Вот-с и плоды: разврат, дерзость, попрание религии, непочитание родителей и начальства-с!
Кашкин вздохнул.
– Что ж, добрые семена сеяли, да, видно, почва оказалась неблагодарной. Плевелы заглушили прекрасные всходы… Лебедиха! Подумать только…
Он закрыл глаза и горестно покачал головой.
5
На другой день после возвращения с кордона Кольцов пошел к Вареньке. На ветхой, пристроенной со двора к дому галерейке тетка Лиза развешивала только что выстиранное белье.
– Здравствуйте, – поклонился Кольцов.
– Здравствуй, голубчик! Не кататься ль опять затеял? Уморил бабу-то, – задев по лицу Кольцова мокрой простыней, сердито прошипела старуха.
В комнате было темно от завешанных шалями окошек и стоял тот спертый, наполненный запахами скипидара, нагоревшей свечи и еще чего-то кислого воздух, который сразу же прочно устанавливается в комнате, где лежит больной.
– Кто это? – чуть слышно, откуда-то из глубины комнаты спросила Варенька. – Это ты, тетка? Что ж темно так…
– Это я… Варюша, – дрогнувшим голосом сказал Алексей. – Милая ты моя!
Он подошел к дивану, где лежала Варенька, и опустился на колени. В огромном ворохе каких-то кружев, подушек и одеял Кольцов не сразу разглядел ее. С горящим лицом и пересохшими губами лежала Варенька, трогательная, беспомощная.
– Никогда, – прошептал он, – никогда я не прощу себе… Варенька! Любовь моя…
Варенька слабо улыбнулась, молча выпростала из-под одеяла прекрасную белую руку.
– Ох, сердце-то… сердце как у тебя стучит! – Она беззвучно засмеялась. – Простыла я… Знаешь, как холодно было, когда вода выше колен залила! Да что ж ты молчишь, Алеша? – вскрикнула Варенька каким-то очень тоненьким, жалобным голосом. – Алеша! Да ты… плачешь?
Он целовал ее горячую руку, скользкий край атласного одеяла, так дивно пахнущего ею, и, стыдясь своих слез, молчал, не смея поднять глаза.
– Смешной ты, Алеша! Я таких еще… не видывала. Вот… скоро поднимусь… Это пустяк – болезнь, я простыла, верно… Поднимусь – и такое счастье у нас будет… Родной мой!
Он так и прянул.
– Варюша! Да неужто любишь? Ведь я по сию пору все думал: не сон ли? Не шутка ль твоя? От скуки, от отчаянья… Ах, Варя!..
Уголовный роман замечательных воронежских писателей В. Кораблинова и Ю. Гончарова.«… Вскоре им попались навстречу ребятишки. Они шли с мешком – собирать желуди для свиней, но, увидев пойманное чудовище, позабыли про дело и побежали следом. Затем к шествию присоединились какие-то женщины, возвращавшиеся из магазина в лесной поселок, затем совхозные лесорубы, Сигизмунд с Ермолаем и Дуськой, – словом, при входе в село Жорка и его полонянин были окружены уже довольно многолюдной толпой, изумленно и злобно разглядывавшей дикого человека, как все решили, убийцу учителя Извалова.
«… Сколько же было отпущено этому человеку!Шумными овациями его встречали в Париже, в Берлине, в Мадриде, в Токио. Его портреты – самые разнообразные – в ярких клоунских блестках, в легких костюмах из чесучи, в строгом сюртуке со снежно-белым пластроном, с массой орденских звезд (бухарского эмира, персидская, французская Академии искусств), с россыпью медалей и жетонов на лацканах… В гриме, а чаще (последние годы исключительно) без грима: открытое смеющееся смуглое лицо, точеный, с горбинкой нос, темные шелковистые усы с изящнейшими колечками, небрежно взбитая над прекрасным лбом прическа…Тысячи самых забавных, невероятных историй – легенд, анекдотов, пестрые столбцы газетной трескотни – всюду, где бы ни появлялся, неизменно сопровождали его триумфальное шествие, увеличивали и без того огромную славу «короля смеха».
«…– Не просто пожар, не просто! Это явный поджог, чтобы замаскировать убийство! Погиб Афанасий Трифоныч Мязин…– Кто?! – Костя сбросил с себя простыню и сел на диване.– Мязин, изобретатель…– Что ты говоришь? Не может быть! – вскричал Костя, хотя постоянно твердил, что такую фразу следователь должен забыть: возможно все, даже самое невероятное, фантастическое.– Представь! И как тонко подстроено! Выглядит совсем как несчастный случай – будто бы дом загорелся по вине самого Мязина, изнутри, а он не смог выбраться, задохнулся в дыму.
«… Валиади глядел в черноту осенней ночи, думал.Итак?Итак, что же будет дальше? Лизе станет лучше, и тогда… Но станет ли – вот вопрос. Сегодня, копая яму, упаковывая картины, он то и дело заглядывал к ней, и все было то же: короткая утренняя передышка сменилась снова жестоким жаром.Так есть ли смысл ждать улучшения? Разумно ли откладывать отъезд? Что толку в Лизином выздоровлении, если город к тому времени будет сдан, если они окажутся в неволе? А ведь спокойно-то рассудить – не все ли равно, лежать Лизе дома или в вагоне? Ну, разумеется, там и духота, и тряска, и сквозняки – все это очень плохо, но… рабство-то ведь еще хуже! Конечно, немцы, возможно, и не причинят ему зла: как-никак, он художник, кюнстлер, так сказать… «Экой дурень! – тут же обругал себя Валиади. – Ведь придумал же: кюнстлер! Никакой ты, брат, не кюнстлер, ты – русский художник, и этого забывать не следует ни при каких, пусть даже самых тяжелых, обстоятельствах!»Итак? …»Повесть также издавалась под названием «Русский художник».
«… Но среди девичьей пестроты одна сразу же привлекла его внимание: скромна, молчалива, и ведь не красавица, а взглянешь – и глаз не оторвешь. Она не ахала, не жеманничала, не докучала просьбами черкнуть в альбом. Как-то завязался разговор о поэзии, девицы восторгались любимыми стихотворцами: были названы имена Бенедиктова, Кукольника, Жуковского.Она сказала:– Некрасов…– Ох, эта Натали! – возмущенно защебетали девицы. – Вечно не как все, с какими-то выдумками… Какая же это поэзия – Некрасов!– Браво! – воскликнул Никитин. – Браво, Наталья Антоновна! Я рад, что наши с вами вкусы совпадают…Она взглянула на него и улыбнулась.
«… Со стародавних времен прижился у нас такой неписаный закон, что гениям все дозволено. Это, мол, личности исключительные, у них и психика особенная, и в силу этой «особенной» психики им и надлежит прощать то, что другим ни в коем случае не прощается.Когда иной раз заспорят на эту тему, то защитники неприкосновенности гениев обязательно приводят в пример анекдоты из жизни разных знаменитых людей. Очень любопытно, что большая часть подобных анекдотов связана с пьяными похождениями знаменитостей или какими-нибудь эксцентричными поступками, зачастую граничащими с обыкновенным хулиганством.И вот мне вспоминается одна простенькая история, в которой, правда, нет гениев в общепринятом смысле, а все обыкновенные люди.
Франсиско Гойя-и-Лусьентес (1746–1828) — художник, чье имя неотделимо от бурной эпохи революционных потрясений, от надежд и разочарований его современников. Его биография, написанная известным искусствоведом Александром Якимовичем, включает в себя анекдоты, интермедии, научные гипотезы, субъективные догадки и другие попытки приблизиться к волнующим, пугающим и удивительным смыслам картин великого мастера живописи и графики. Читатель встретит здесь близких друзей Гойи, его единомышленников, антагонистов, почитателей и соперников.
Автобиография выдающегося немецкого философа Соломона Маймона (1753–1800) является поистине уникальным сочинением, которому, по общему мнению исследователей, нет равных в европейской мемуарной литературе второй половины XVIII в. Проделав самостоятельный путь из польского местечка до Берлина, от подающего великие надежды молодого талмудиста до философа, сподвижника Иоганна Фихте и Иммануила Канта, Маймон оставил, помимо большого философского наследия, удивительные воспоминания, которые не только стали важнейшим документом в изучении быта и нравов Польши и евреев Восточной Европы, но и являются без преувеличения гимном Просвещению и силе человеческого духа.Данной «Автобиографией» открывается книжная серия «Наследие Соломона Маймона», цель которой — ознакомление русскоязычных читателей с его творчеством.
Работа Вальтера Грундмана по-новому освещает личность Иисуса в связи с той религиозно-исторической обстановкой, в которой он действовал. Герхарт Эллерт в своей увлекательной книге, посвященной Пророку Аллаха Мухаммеду, позволяет читателю пережить судьбу этой великой личности, кардинально изменившей своим учением, исламом, Ближний и Средний Восток. Предназначена для широкого круга читателей.
Фамилия Чемберлен известна у нас почти всем благодаря популярному в 1920-е годы флешмобу «Наш ответ Чемберлену!», ставшему поговоркой (кому и за что требовался ответ, читатель узнает по ходу повествования). В книге речь идет о младшем из знаменитой династии Чемберленов — Невилле (1869–1940), которому удалось взойти на вершину власти Британской империи — стать премьер-министром. Именно этот Чемберлен, получивший прозвище «Джентльмен с зонтиком», трижды летал к Гитлеру в сентябре 1938 года и по сути убедил его подписать Мюнхенское соглашение, полагая при этом, что гарантирует «мир для нашего поколения».
Константин Петрович Победоносцев — один из самых влиятельных чиновников в российской истории. Наставник двух царей и автор многих высочайших манифестов четверть века определял церковную политику и преследовал инаковерие, авторитетно высказывался о методах воспитания и способах ведения войны, давал рекомендации по поддержанию курса рубля и композиции художественных произведений. Занимая высокие посты, он ненавидел бюрократическую систему. Победоносцев имел мрачную репутацию душителя свободы, при этом к нему шел поток обращений не только единомышленников, но и оппонентов, убежденных в его бескорыстности и беспристрастии.
Мемуары известного ученого, преподавателя Ленинградского университета, профессора, доктора химических наук Татьяны Алексеевны Фаворской (1890–1986) — живая летопись замечательной русской семьи, в которой отразились разные эпохи российской истории с конца XIX до середины XX века. Судьба семейства Фаворских неразрывно связана с историей Санкт-Петербургского университета. Центральной фигурой повествования является отец Т. А. Фаворской — знаменитый химик, академик, профессор Петербургского (Петроградского, Ленинградского) университета Алексей Евграфович Фаворский (1860–1945), вошедший в пантеон выдающихся русских ученых-химиков.