Перечитав газету и найдя там упоминание о том, что в пользу погорельцев будет дано грандиозное представление, Шоваль прошептал:
— О, пусть бы мой талант принес пользу моим жертвам. Это было бы моим прощальным выступлением! Я декламировал бы Ореста[4], и с какой естественностью!
После этого Шоваль зажил спокойно на своем маяке.
И длинной чередой проходили, сменяя друг друга, вечера и ночи. С артистом происходило нечто необычайное, нечто по- истине ужасное.
Вопреки всем своим надеждам и ожиданиям, он не испытывал никаких угрызений совести. Ни одно привидение не являлось ему. Он не чувствовал ничего, ну решительно ничего. Он не желал верить тому, что совесть его молчит. Он просто не мог опомниться. Иногда, смотрясь в зеркало, он убеждался, что его добродушное лицо нисколько не изменилось. Тогда, взбешенный, он бросался к сигналам и в упоении портил их, надеясь, что, погубив вдали какое‑нибудь судно, возбудит, расшевелит, вызовет
укоры непослушной совести! Увидит наконец какой‑нибудь призрак! Напрасный труд! Бесплодные старания! Тщетные усилия! Он ровно ничего не чувствовал. К нему не являлись угрожающие призраки! Отчаяние и стыд так мучили его, что он лишился сна.
И вот однажды ночью, когда он находился, как обычно, в своем одиноком и залитом огнями убежище, у него началось воспаление мозга, и под грохот океана, под шум соленого ветра, сотрясавшего его затерянный в бесконечности маяк, он кричал в предсмертных мучениях:
— Призраков! Ради бога! Пусть мне явится хоть один призрак! Я его заслужил!
Но бог, к которому, он взывал, не послал ему этой милости, и старый фигляр, не переставая твердить с пустой напыщенностью о своей жажде увидеть призрак, испустил дух, так и не поняв, что призраком был он сам.