Можно сколько угодно презирать лохов, которые приперлись тебя слушать — но зачем это показывать? Зачем выпендриваться? Ясно, что этот лабух никогда не выберется из кабаков, вроде этого; самой лучшей реакцией было бы — не обращать внимания… но сквозь галдеж фрейлин Зигфрид все-таки слышал его отвратительный голос:
— Упали в сон победители и выставили дозоры.
Но спать и дозорным хочется — и это все трын-трава —
И тогда в покоренный город приходим мы, мародеры,
И мы диктуем условия и предъявляем права.
Слушайте нас, мародеров — скрип сапогов по гравию!
Славьте нас, мародеров — и веселую нашу армию!
Слава! Слава! Слава нам!
Дурацкая песня, думал Зигфрид. Будто я не понимаю, на что тут намек! Старой гвардией себя воображают. Типа, барды. Высоцкого из себя корчит. Рок-н-рол мертв, а я — еще нет. Ну да, все правильно, проспали. И что теперь?
— …Но это еще не главное, а главного вы не видели:
Будет утро и солнце в сияющих облаках.
Горнист протрубит побудку — и сон стряхнут победители,
И увидят, что знамя победы не у них, а у нас в руках…
А то, думал Зигфрид, раздражаясь все больше и больше. А чего бы вы хотели? Чтобы современные люди слушали вашу пафосную и заумную муть? Вот до сих пор, да? Этих ваших Цоев с тремя аккордами и Высоцких со скалолазками и совковыми алкашами? Больше, блин, людям слушать нечего? Вы хотите, чтобы продвинутая публика отдыхала и оттягивалась под ваши хриплые вопли? Щ-щас!
— …Историки разберутся, кто их нас мародеры,
А мы-то уж им подскажем. А уж мы-то их просветим.
А то, снова подумал Зигфрид. И нечего кивать на других. Можно подумать, сами были святые? Небось, тоже надирались в дрезину, девок лапали, скандалы устраивали — не хуже наших. А послушать, что теперь говорите, так, кроме книжек Пушкина, ничего и в руках не держали! Уроды.
— …Оркестры играют марши над пропастью плац-парада.
Девки машут цветами, строй нерушим и прям.
И, стало быть, все в порядке, и, стало быть, все, как надо:
Вам, мародерам, пуля — а девки и марши — нам!
Слушайте марш победителей — скрип сапогов по гравию!
Славьте нас, победителей — и великую нашу армию!
Слава! Слава! Слава нам!
Вот именно, подумал Зигфрид со злорадным удовольствием. И нечего считать себя умнее всех! Дерьма тоже! Да, мы победители. И мы это заслужили, чтоб ты знал. Теперь людям надо, чтобы кто-то сделал красиво. Вы же не умеете красиво. Вы же выглядите, как только что из помойки, все красивое, дорогое, стильное вам не по нутру. А кому мы что плохого сделали, блин?! Мы людей развлекаем и деньги зарабатываем! А что на нашем поганом шарике делается не для денег?!
Раздражение достигло пика. Зигфрид встал, отшвырнув стул.
— Серег, ты куда? — удивился клавишник.
— На кудыкину гору, блин, — огрызнулся Зигфрид и вышел из зала.
Свита, очевидно, решила, что король отправился по нужде: никто не бросился вдогонку. Зигфрида это уязвило, но возвращаться и звать показалось ниже королевского достоинства.
Он некоторое время постоял в холле, но никто не вышел. Тогда Зигфрид, уже впавший в тихое бешенство, включил плейер и вышел и из кабака. Хлопнул дверью.
В кабак приехали на «Ауди» ударника; но владелец тачки остался жрать вискарь в компании девиц. «Поймаю частника», — решил Зигфрид, но улица была совершенно пуста. Он взглянул на дисплей мобильника: метро закрылось уже минут сорок назад. Оставалось только в сердцах сплюнуть под ноги и тащиться домой пешком — через полгорода, чтобы прийти лишь под утро.
Если бы погода не радовала, Зигфрид, быть может, и вернулся бы, рявкнул бы на конюшего, восстановил бы порядок… Но было тепло и приятно, и он пошел вперед, пританцовывая в такт грохочущей в ушах своей музыке…
Плейер запнулся и умолк, выключив внутренний автопилот. Некоторое время Зигфрид тщетно пытался его воскресить, потом с досадой сунул в карман электронный трупик, опутанный проводами наушников. И вдруг осознал себя посреди города, совершенно пустого ночного города, в полном одиночестве, окутанного мягкой тишиной белой ночи.
Громадная луна плыла в беззвездной высоте цвета чернил с молоком. Весенний березовый запах, горьковатый, зеленый, терпкий, пропитал собой молочные небеса, автомобили у обочин, асфальт, бетон; им пахли ночные фонари, сеящие бледный и призрачный золотистый свет. В обманной белесой мгле, поодаль от стен домов, виднелись взъерошенные силуэты берез, по колено в тумане; их юная листва успела раскрыться ровно настолько, чтобы источать аромат с максимальной силой. В этом лунном и березовом настое все технические запахи, вся злая городская химия, весь бензиновый перегар — растворились бесследно. Окна не светились; лишь вдалеке мигала надпись «24 часа» над ночной лавчонкой.
Город благоухал далеким лесом — росой, которую ничья нога не сбивала с травы, водой заповедных рек и березами, березами, березами. Город казался туманным мороком; Зигфриду стало зябко.
На его беззащитную, лишенную привычной музыкальной брони душу свалился такой неподъемный груз образов, воспоминаний о неслучавшихся событиях, клочков каких-то прозрений, полуосознанных желаний и тоски по чему-то невнятно прекрасному, что Зигфрид растерялся. Ему срочно требовался фильтр.