Сергей остался; Пашка поехал с ловчим.
— Ну, Феопен Иванович наш сомкнул Бушуя с Крутишкой, а Громилу с Бандоркой — быть работе! — сказал борзятник Николай, следя за стаей.
— Работа — не работа, а осмелься-ка он не поставить волчка к моим собачкам, — самого приму в торока! — прибавил Никита.
Общий смех.
Голос из толпы: А кстати, он же ноне и глядит по-волчиному.
Борзятник Василий (Никите): Ты, пожалуй, чего доброго, от тебя станется… Вишь, у тебя на шее только что ободья гнуть. Как под ним лошадь устаивает!
Никита: Какую невидаль изволили сморозить, Василий Евдокимович! А мы авчера еще знали, что я один полегче вас шестерых.
Новый смех.
Конюхи подвели к крылечку наших лошадей. Все вышли садиться.
— Кто идет направо? — спросил Алеев.
— Мы, — отвечали несколько голосов.
— Сколько вас?
— Одиннадцать свор.
— Ну, отделяйтесь!
Охотники разделились на две половины: одна ушла направо, другая примкнула к нам.
К девяти часам были у острова. Борзятники начали занимать места; Бацов, я и Владимирец отправились смотреть, как Феопен заводит стаю.
На лужайке, вдавшейся клином в болотную чащугу, сидели в тесном кружке разомкнутые гончие, тут же были две оседланные лошади, Пашка и Феопен; ловчий наш лежал на лугу, опершись на локоть, в каком-то полудремотном состоянии, и держал в руке березовую тавлинку[233], подле него были брошены рог, охотничий нож и длинный шест. Налево протекал один из рукавов реки; за ним — зыбкая трясина, а дальше — камыш.
— Что? Еще не утыкались? — спросил нас Феопен.
— Нет еще, — отвечали мы. — Крайние на местах, а те еще расстанавливаются.
— Пашутка, глянь, как там у них?
Пашка вскочил на лошадь и помчался. Вскоре он прискакал назад и донес своему дядюшке, что своры обеих половин на местах. В то же мгновение долетел до нас короткий звук рожка. Гончие встрепенулись и подняли уши.
— Ну, кличут на ердань[234]! — проговорил наш ловчий, вставая с места, и, скинувши балахон, передал его Пашке — вторачивать. Оставшись в одной куртке и длинных сапогах, он принялся перевязывать голенища веревочками.
— Табачок-то прибрать поближе к носу; неравно — не отсырел бы, — прибавил, он, кончая перевязку, и, отсыпав из тавлинки в бумажку, положил ее в картуз.
— Пашутка, ты до помычки останься тут, нос к полю, береги лево да осторожней сбивай — не оттопал бы какого… Счастливо оставаться, — прибавил он нам, вскидывая рог за плечи, и с пятиаршинным шестом в руке отправился прямо в реку. Очутившись по грудь в воде, он крякнул и подсвистнул к себе стаю; собаки затопали на берегу и, подбуженные Пашкой, с писком и визгом начали прыгать в холодную воду и поплыли вслед за своим пестуном.
Так учинилась первая переправа. Очутившись на берегу, Феопен принял направо трясиною; собаки молча пошли по пятам его гуськом, одна за другой, и скрылись вместе с ним в камыше.
— А для чего он потащил с собой этот шест? — спросил я у Пашки.
— Как же, сударь, без него нельзя! В плавунах по нем грудью перепалзывает; а иной случится в продушину попасть, — с головой всосет! А как шест под мышкой, ну, и не даст потонуть человеку: на него опрется и вылезет…
— Вот она, охота пуще неволи! — заключил Владимирец.
Мы поехали к месту на полных рысях; охотники, стоя саженях во сту друг от друга, окаймили остров длинной цепью и были все на виду; перед нами лежала такая ровная и чистая луговина, что на ней можно было свободно счесть даже гусиные перышки. Я стал возле Атукаева; налево от него был Ларка-стремянный, направо стоял Алеев, имея с правой руки стремянного Ваську, с его лихой сворой. Странно мне было видеть первый раз, что из шести своих собак Алеев не имел ни одной на своре: все они разместились и лежали вокруг его лошади. У Васьки знаменитый его Чернопегий лежал тоже на свободе, у остальных охотников собаки все до одной были на сворах. Бацов, как не действующий, стал около Алеева; Владимирец отъехал далеко к другим охотникам.
Долго, однако ж, простояли мы после этого, ожидая, что вот-вот начнется гоньба. Я зажег и искурил до половины толстую сигару, но в острове все-таки было тихо, как в могиле, только одни синицы перепархивали вдоль опушки. Стало скучно.
— Что ж это? — спросил я, потеряв терпение.
— А то же, — отвечал граф, — что это заводит стаю Феопен, а не кто-нибудь другой! Вот, слушай и замечай, если у него хоть одна пойдет в добор: этот черт сядет со всеми прямо на матку!… Чу!
С этим словом я дрогнул в седле.
В острове в один миг, как будто упавшая в пропасть, взревела стая. Но что это были за звуки! Это был не взбрех, не лай, не рев-это прорвалась какая-то пучина, полилась одна непрерывная плакучая нота, слитая из двадцати голосов: она выражала что-то близкое к мольбе о пощаде, в ней слышался какой-то предсмертный крик тварей, гаснущих, истаивающих в невыносимых муках. Кто не слыхал гоньбы братовской стаи, тот может вообразить только одно: как должна кричать собака, когда из нее медленно тянут жилы или сдирают с живой кожу…
Загудел рог с двумя перебоями; сигнал этот сказал нам: «я стал на гнездо!» — и вслед за тем голос этого колдуна повершил всю стаю:
— Слу-у-ша-ай! Вались к нему! Эх, дети мои!. О-го-го-го!