Тем временем наши столкновения продолжались, и мои отношения с заатлантическими союзниками все ухудшались. Было невозможно убедить их, что Европа — это не Америка, что вкусы и идеалы француженки невозможно и не следует подчинять иностранному стандарту, что француженка более индивидуальна, более независима в своих суждениях, чем американка, и что способ общения с одной совсем не подходит другой, — вот в чем было существо наших разногласий. Но я совершенно напрасно тратила на эту борьбу столько энергии, напрасно лелеяла в душе надежды и оптимизм. Ничего нельзя было изменить.
И вот настал день разрыва. В силу забавной игры судьбы я закончила роман, которому посвящала весь свой досуг в течение шести лет, в тот самый день, когда мне прислали письмо с извещением о моем увольнении. Таким образом, я стала свободной, причем разрыв произошел не по моей инициативе, и теперь уже ничто не могло мне помешать опубликовать свою книгу.
Этот долгий и трудный период моей жизни, окутанный туманом разочарований, вызвал на свет образ Жанны. Перед читателем Жанна — мятущаяся, разочарованная, бунтующая и, наконец, отвергающая «общество потребления», в которое она случайно попала. Другая сторона облика моей героини — Жанна нежная и любящая — порождена воспоминаниями о моем золотом отрочестве, проведенном в Италии, — мне было тогда шестнадцать лет. И вот эта вторая Жанна, надо признаться, толкнула меня на многое, о чем я первоначально не думала.
Ведь вначале я намеревалась уделить ей не так уж много места — мне хотелось лишь обрисовать Жанну, живущую в Америке, меня занимали ее сомнения, ее душевный протест. Но мало-помалу итальянская Жанна заслонила все. К тому же она потащила за собой целую серию персонажей, то вымышленных, то реальных, огромное прошлое, всю Сицилию.
Она не давала мне ни минуты покоя, все время держала мою руку, стремясь направлять мою мысль и водить моим пером, и нашептывала мне, пока я писала: «Скоро ли ты бросишь толковать об этом твоем Нью-Йорке?.. Хватит писать об Америке, приносящей людям столько несчастья… Это о нас надо говорить… О сицилийцах…»
Вскоре мои воспоминания сплелись с ее воспоминаниями, мы обрели общую память и воображение, и я уже была не в состоянии противиться тому, что предлагала Жанна.
Чего только она мне не навязывала! Я рассказываю в своем романе о Кармине, этом американце сицилийского происхождения. Кармине — человек действия, глубоко убежденный в том, что он уже полностью американизировался. И все-таки американская лакировка трескается и слетает с него, едва он оказывается под сицилийским солнцем. Образ Кармине был задуман мною давным-давно. Но могла ли я представить, что моя Жанна потребует показать Кармине в окружении всей его семьи? И вот, чтобы удовлетворить это ее требование, мне пришлось вызвать к жизни одного за другим Альфио, Калоджеро, Агату, Тео, кюре из Соланто, акушерку и, наконец, друзей и знакомых этой огромной семьи Бонавиа, которые из поколения в поколение переживали одну и ту же драму, жили в одинаковой нищете. Этим людям приходится покидать родину и уезжать за границу, чтобы заработать на кусок хлеба. Таких изгнанников, как Бонавиа, — миллионы и миллионы в нынешнем мире…
На одно из первых мест я выдвинула, конечно, Антонио, этого молодого аристократа, которого я некогда любила. Жанна согласилась на это лишь при условии, что я покажу также его отца, дона Фофо, и его деда, барона де Д., величественного сеньора, символизирующего провинциальную аристократию, о которой так мало писали сами итальянские романисты. Эта либеральная аристократия родилась вместе с объединением Италии. Надо сказать, что на протяжении всего фашистского владычества она сопротивлялась Муссолини.
Ну так как же? Были оправданы требования моей Жанны или нет? Нужно ли было мне сопротивляться, или же я поступила правильно, подчинившись ей?
Как бы то ни было, слово теперь за читателем.
Эдмонда Шарль-Ру
Июль 1968 г.