Юность - [12]

Шрифт
Интервал

10

Тетя Розалия в больнице. Однажды, когда мама зашла к ней, та со смехом сказала: Альфрида, я помолодела. Мама посоветовала обратиться к врачу, но тетя не захотела. Как и моя мама, она обращается к докторам только в случае крайней необходимости. Вернувшись вечером с работы, я узнаю обо всем от мамы. Загадочного ответа тети я не поняла, но мама объяснила: у нее снова пошла кровь, хотя и прекратилась много лет назад. По подобным темам мама меня никогда не просвещала и всё равно исходила из того, что я в этом хорошо разбираюсь. Однако в сексуальном образовании, полученном в углу с мусорными баками, очевидно есть пробелы. Маме пришлось долго уговаривать тетю пойти к врачу, и, когда наконец удалось, ту сразу же положили в больницу. О предстоящей операции тетя рассказывает, словно речь идет о пикнике. Это рак, произносит мама мрачно. Сначала ее муж, теперь она. И ведь у нее только появилась возможность хорошо пожить после долгожданного избавления от этой скотины. Мама искренне переживает и расстраивается: тетю Розалию она любит больше, чем тетю Агнете. Мы вместе навещаем ее накануне операции. Она ест апельсины в постели и живо общается с другими пациентками в палате. Трудно поверить маминым словам: тетя не выглядит больной, и, кажется, ее ничто не тревожит. Но после того как мы прощаемся с ней, в коридоре к нам подходит медсестра и спрашивает, кто у тети самый близкий родственник. Услышав, что это мы, она просит маму пройти для разговора к врачу. Я тем временем жду на скамейке снаружи. Мама возвращается с покрасневшими глазами. Она шумно сморкается и опирается на мою руку. Так и думала, шмыгает она носом, я была права. Они не знают, сможет ли она пережить операцию. По пути в контору я звоню Нине сообщить, что вечером не приду. Не уверена, что могу оставить маму одну, от Ютте же никакого толка, если ты чем-то расстроен. В офисе фрекен Лёнгрен с недоверием спрашивает: ну, как дела у вашей тети? У нее рак, отвечаю я серьезно, и, возможно, она умрет. Да, да, произносит фрекен Лёнгрен равнодушно, мы все умрем. Приступайте к работе. Вот письма. Я набираю письма к братьям, которые сама же стенографировала под диктовку Мастера. Карл Йенсен возвращается из типографии и садится в свое крутящееся кресло. На нем серый китель, за ухом — желтый карандаш. Я ни разу не видела его за работой, но ему не нужно притворяться занятым делом перед фрекен Лёнгрен. Я замечаю, что он хочет ей что-то сказать, но мое присутствие смущает его; я продолжаю спокойно стучать по машинке, и получается уже быстрее. Лёнгрен, произносит он и откидывается назад так, что их лица сближаются. У Свенна Оге через четырнадцать дней серебряная свадьба. Думаете, можно найти кого-нибудь сочинить для него песню? Его колючий взгляд на мгновение пронизывает меня, но я не поднимаю глаз. Боже, точно, говорит фрекен Лёнгрен, это может сделать фрекен Дитлевсен, не правда ли? Последнее слово доносится громко и резко, и я не решаюсь притворяться, что не расслышала. Да, отвечаю я, могу. Она может, вторит фрекен Карлу Йенсену, нужно лишь дать ей какую-нибудь известную вам информацию. Например, что-нибудь из событий разных лет. И она это получит, отвечает Карл Йенсен с облегчением, завтра принесу. Я искоса смотрю на него, и неожиданно до меня доходит, что на самом деле напрямую обращаться ко мне ему не позволяет редкая форма скромности. Ситуация от этого кажется менее неприятной, и вина ложится на его плечи. На следующий день я сижу над песней, пока мимо меня в лучах солнца проходят свободные люди, для которых с девяти до пяти мир открыт и каждый из них сам выбрал собственную цель. Я пишу эту глупую песню, пока мою тетю оперируют и никто не знает, выживет ли она. Звонит телефон, и фрекен Лёнгрен протягивает трубку с такой миной, словно ей обожгло пальцы: это вас, произносит она резко, какая-то девушка. Покраснев, обхожу вокруг стола и беру трубку — я совсем близко к Карлу Йенсену и фрекен Лёнгрен, которые вмиг замолчали. Это Нина, и я запрещала ей звонить мне. Привет, говорит она, тут такое дело. Я вчера в «Гейдельберге» познакомилась с очень милым парнем. У него есть друг, который тоже что надо. Высокий брюнет и всё такое прочее. Он тебе понравится. Я обещала, что мы придем вечером. Оба будут там. Нет, отвечаю я вполголоса, сегодня вечером не могу. Мне нужно быть дома. Зачем? — спрашивает она, и я смущенно шепчу в ответ, что объясню всё как-нибудь в другой раз. Сейчас я занята. Нина обиженно заявляет, что я странная. Она наконец-то нашла мне парня, а я не хочу с ним знакомиться. Мне нужно идти, говорю, я занята. Пока. Я неловко кручу трубку в руках. Спасибо, что дали воспользоваться, бормочу я и иду обратно на свое место. Это ваша подруга? — спрашивает фрекен Лёнгрен после долгого угнетающего молчания. На мой положительный ответ она замечает: в ней есть что-то легкомысленное. В вашем возрасте стоит держаться подальше от плохих подруг. Что правда, то правда, соглашается Карл Йенсен и философски добавляет: лучше иметь одного друга, но хорошо знать, кто он такой. Я продолжаю работу над песней и злюсь, что не могу найти рифмы к «Свенну Оге». В тоге, на пороге, в стоге, на дороге — я выбираю туманную «на дороге», где молодые встретились впервые. Свенн Оге так же молчалив, как его брат — болтлив. Он толстый, как их отец, голова постоянно слегка наклонена в сторону, словно одна из мышц шеи короче остальных. Это придает ему обаятельный вид. Братья почти никогда не разговаривают друг с другом, потому что Свенн Оге бесплатно живет наверху, в то время как Карлу Йенсену самому приходится платить за аренду в другом месте. Более того, как старшему Свенну Оге после смерти Мастера достанется типография. Печально, произносит фрекен Лёнгрен с сожалением, что их не связывают сильные узы кровного родства. Закончив песню, я набираю чистовик на машинке, но неожиданно входит Мастер — я вырываю лист и прячу в глубине полки, ведь мне платят не за стихи для разных оказий. Когда продукт готов, я подаю его фрекен Лёнгрен, и она впечатлена еще больше, чем в прошлый раз. Окинув меня внимательным взглядом, словно нового Шекспира, она произносит: какое великолепие — поглядите, Карл Йенсен. Он берет песню и, прочитав ее, соглашается и пристально смотрит на меня, не проронив ни слова. Затем он спрашивает фрекен Лёнгрен: интересно, откуда у нее это? Это дар, решает фрекен Лёнгрен, врожденный дар. Мой дядя тоже умел. Но его это изнуряло. Каждый раз по окончании песни силы словно покидали его. Такое случается и с прорицателями: их тоже совершенно истощают предсказания. А вы не устали, фрекен Дитлевсен? Нет, не устала, и силы не покинули меня. Но мне бы очень хотелось иметь место, где можно упражняться — писать настоящие стихи. Мне бы очень хотелось комнату с четырьмя стенами и дверью, которую можно закрыть. Комнату с кроватью, столом и стулом, с печатной машинкой или блокнотом и карандашом — и больше ничего. И да, дверь, которую можно запереть. Но всего этого не видать до восемнадцатилетия — пока не съеду из дома. Чердак с металлическими коробками был последним местом, где я находила покой. И подоконник моего детства. По пути домой мягкий майский воздух ласкает меня. Теперь по вечерам темнеет поздно, и я уже не мерзну в своем коричневом костюме. Жакет доходит только до талии, нижняя часть плиссированная. В этом костюме я испытываю приятное чувство, оттого что хорошо одета. Нина считает, что мне нужна одежда на смену, но денег нет. Двадцать крон в месяц я отдаю дома, где полностью питаюсь, десять идут в банк, и остается двадцать — даже немного меньше после оплаты страхования. Большую часть я трачу на сладости — мимо шоколадной лавки мне спокойно не пройти. Кроме того, деньги нужны на газированную воду в ресторанах, куда мы ходим с Ниной на танцы. Парни, которые могли бы платить за наши напитки, к сожалению, объявляются только после десяти вечера, когда мне приходится прощаться с радостями ночной жизни. Я немного задумываюсь над тем, какого юношу Нина выбрала для меня, и досадую, что не удастся его увидеть. Но если тетя умрет, маме нельзя оставаться одной. По пути домой я всегда заглядываю в детские коляски, потому что люблю смотреть на спящих маленьких детей, с ручонками, распростертыми на подушке в рюшах. Еще мне нравится наблюдать за людьми, которые так или иначе дают свободу своим чувствам. Мне нравится смотреть на матерей, ласкающих детей; я делаю небольшой крюк, следуя за молодой парой: они держатся за руки и откровенно влюблены друг в друга. Это вселяет в меня томящее чувство счастья и смутную надежду на будущее. Дома в гостиной меня поджидает мама, очень бледная и еще заплаканная. Но такой — в плену простого и настоящего чувства — она мне нравится. Тетя не умерла, отвечает она серьезно, но врачи говорят, ее дни сочтены. Сейчас главное — не дать ей понять, что́ с ней не так. Ни в коем случае ничего ей не рассказывай. Не расскажу, обещаю я. Мама идет готовить кофе, я рассматриваю спину спящего отца. Неожиданно замечаю, что он состарился и выглядит уставшим. Не могу указать на что-то определенное — это лишь мое впечатление. Отцу пятьдесят пять лет, и молодым я его не застала. Мама была молодой, потом моложавой и до сих пор находится в этом неустойчивом состоянии. Она любит убавить себе несколько лет даже перед нами, хотя нам отлично известен ее возраст. Она всё еще красит волосы и раз в неделю ходит в парилку, и от этих ее усилий я испытываю своеобразное чувство жалости — в них выражаются ее страхи, мне совсем не понятные. Мне остается лишь за ними наблюдать. Пока она расставляет чашки на столе, просыпается отец, протирает глаза и садится. Ты ей рассказала? — спрашивает он угрюмо. Нет, спокойно отвечает мама, можешь это сам сделать. У нас новая квартира, произносит он резко, на улице Вестенд. Шестьдесят крон в месяц, и понятия не имею, откуда брать деньги, когда снова окажусь безработным. Ерунда, грубо перебивает мама. Тове же платит двадцатку. Я прихожу в ужас, потому что им не следует планировать свое будущее с расчетом на мой взнос. Им ни в коем случае не стоит полагаться на меня, тем более за моей спиной. Я спрашиваю, почему об этом не рассказали раньше, и в ответ мама объясняет, что хотели сделать сюрприз. В квартире три комнаты; одна предусмотрена только для меня. Ее окна выходят на улицу — можно наблюдать за происходящим. Я всё равно немного радуюсь, потому что всегда мечтала о собственном углу. Черт побери, выходит из себя отец, что она будет в ней делать? Сидеть и кусать ногти или ковыряться в носу, а? Я злюсь — он совсем ничего не знает о своих детях. А когда злюсь, я всегда говорю что-нибудь, о чем позже сожалею. Я буду читать, отвечаю я, и писать. Он спрашивает, что, черт побери, я собралась писать. Стихи, кричу я. Я написала много стихов, и один редактор их даже похвалил. Вот видишь, говорит отец, потирая лицо громадной рукой. Она ненормальная. Ты знала, что она ввязалась в подобного рода вещи? Нет, коротко отвечает мама, но это ее личное дело. Если она хочет писать, то ей, естественно, нужна своя комната. Оскорбленный, отец молча берет пакет с едой, надевает куртку и собирается на работу. Надев шляпу, он немного стоит с неловким выражением. Тове, произносит он нежным голосом. Могу ли я как-нибудь посмотреть на твои — э-э — стихи? Я всё же немного в этом разбираюсь. Моя злость полностью исчезает. Да, можешь, отвечаю я, и он перед выходом неуклюже кивает мне. Отец умеет сожалеть и раскаиваться, но это качество отсутствует у мамы. После его ухода она забавляет меня рассказами о новой квартире, куда мы должны переехать первого числа. Три большие комнаты, говорит она, почти как залы. Очень приятно вырваться из этого пролетарского квартала. Она уходит в спальню, и я обвожу взглядом нашу маленькую гостиную. Смотрю на старый запылившийся кукольный театр, которому мы так радовались, когда отец его сделал. Вряд ли этот театр переживет переезд. Смотрю на обои c разными пятнами, происхождение многих из которых мне известно. Смотрю на жену моряка на стене, латунный кофейный набор в буфете, на дверную ручку, которую мама однажды сломала, громко хлопнув за собой дверью, и которую так никогда и не починили. Смотрю в окно на площадку с бензозаправкой и цыганской кибиткой. Я смотрю на всё это, вечно неизменное, и осознаю, что на самом деле ненавижу изменения. Сложно не терять самообладания, когда всё вокруг тебя меняется.


Еще от автора Тове Дитлевсен
Зависимость

Тове всего двадцать, но она уже достигла всего, чего хотела: талантливая поэтесса замужем за почтенным литературным редактором. Кажется, будто ее жизнь удалась, и она не подозревает о грядущих испытаниях: о новых влюбленностях и болезненных расставаниях, долгожданном материнстве и прерывании беременности, невозможности писать и разрушающей всё зависимости. «Зависимость» — заключительная часть Копенгагенской трилогии, неприукрашенный рассказ о бессилии перед обнаженной действительностью, но также о любви, заботе, преданности своему призванию и в конечном счете о неуверенной победе жизни.


Детство

Тове знает, что она неудачница и ее детство сделали совсем для другой девочки, которой оно пришлось бы в самый раз. Она очарована своей рыжеволосой подругой Рут, живущей по соседству и знающей все секреты мира взрослых. Но Тове никогда по-настоящему не рассказывает о себе ни ей, ни кому-либо еще, потому что другие не выносят «песен в моем сердце и гирлянд слов в моей душе». Она знает, что у нее есть призвание и что однажды ей неизбежно придется покинуть узкую улицу своего детства.«Детство» – первая часть «копенгагенской трилогии», читающаяся как самостоятельный роман воспитания.


Рекомендуем почитать
Он увидел

Спасение духовности в человеке и обществе, сохранение нравственной памяти народа, без которой не может быть национального и просто человеческого достоинства, — главная идея романа уральской писательницы.


«Годзилла»

Перед вами грустная, а порой, даже ужасающая история воспоминаний автора о реалиях белоруской армии, в которой ему «посчастливилось» побывать. Сюжет представлен в виде коротких, отрывистых заметок, охватывающих год службы в рядах вооружённых сил Республики Беларусь. Драма о переживаниях, раздумьях и злоключениях человека, оказавшегося в агрессивно-экстремальной среде.


Облдрама

Выпускник театрального института приезжает в свой первый театр. Мучительный вопрос: где граница между принципиальностью и компромиссом, жизнью и творчеством встает перед ним. Он заморочен женщинами. Друг попадает в психушку, любимая уходит, он близок к преступлению. Быть свободным — привилегия артиста. Живи моментом, упадет занавес, всё кончится, а сцена, глумясь, подмигивает желтым софитом, вдруг вспыхнув в его сознании, объятая пламенем, доставляя немыслимое наслаждение полыхающими кулисами.


Меланхолия одного молодого человека

Эта повесть или рассказ, или монолог — называйте, как хотите — не из тех, что дружелюбна к читателю. Она не отворит мягко ворота, окунув вас в пучины некой истории. Она, скорее, грубо толкнет вас в озеро и будет наблюдать, как вы плещетесь в попытках спастись. Перед глазами — пузырьки воздуха, что вы выдыхаете, принимая в легкие все новые и новые порции воды, увлекающей на дно…


Ник Уда

Ник Уда — это попытка молодого и думающего человека найти свое место в обществе, которое само не знает своего места в мировой иерархии. Потерянный человек в потерянной стране на фоне вечных вопросов, политического и социального раздрая. Да еще и эта мистика…


Красное внутри

Футуристические рассказы. «Безголосые» — оцифровка сознания. «Showmylife» — симулятор жизни. «Рубашка» — будущее одежды. «Красное внутри» — половой каннибализм. «Кабульский отель» — трехдневное путешествие непутевого фотографа в Кабул.