— А тоже учит вежливости! — вслух проворчал я.
Выехали из лесу: сразу масса света и необъятный простор. Зеленые луга перерезаны, словно парчевой серебряной лентой, рекою, а за рекою — пологие горы и на них — верхушка церкви и верхушки ветряных мельниц. А вон и наш липовый парк, в котором прячется наша старая усадьба!..
— Вон уж где она, шельма, скачет! — сказал ямщик, показывая кнутом за реку. — Чорт, а не баба… Ей-Богу!.. Ну-ка, милые, повеселей!
Он ударил по кореннику, подхлестнул пристяжку — и бодро запели под дугой колокольчики, и плавно и быстро покатился тарантас по гладкой и ровной дороге…
VIII
Я поместился в садовой беседке, плотно окруженной густой разросшейся сиренью. Здесь лучше. В старом доме мрачно, там притаилось разрушение. Всё покосилось, скрипит, шатается, полно старыми тетками, от которых пахнет лампадным маслом и нафталином. Там постоянно кричит благим матом грудной ребенок Калерии Владимировны, которого она отучает от материнского молока чуть не с самого дня рождения; там — и она, Калерия…
А здесь спокойно, тихо и одиноко. Сам себе господин; живи по-своему. Никому не мешаешь и тебе никто. Да и привык я к маленьким комнатам. Беседка наполовину из стекол; есть много побитых. Заклеил газетами почти все стекла, а целая и незаклеенная сторона обращена к забору в переулочек, заросший репьем, лопухами и крапивой. Турецкий диван — моя постель. Две липовых кадочки из-под меда — мои пуфы, огромный старомодный письменный стол и… качалка! Это — мама: «мало, говорит, у тебя мебели»…
— В другой раз сядешь да покачаешься… Любил ее покойный отец… А ей она не нужна… Я думала, ребенка будут качать, а она… Она против качания… По-новому… Голодом морит…
— Ты отняла ее у Калерии? Ей-Богу, мне она не нужна, эта качалка!..
— Ну, всё равно… Пусть лучше у тебя… Не хочу…
В общем недурно. Ружье и охотничьи принадлежности на стене, коврик и на нем собака, белая Джальма, а в окно глядят кусты сирени. Но главное — стол. Тут — уголок души: портрет Зои и любимые книги. Портрет всегда в цветах, в массивной рамке из белого клена. Ах, еще — гитара! Здесь в беседке, в тихую теплую ночь, когда всё уснет, струны гитары звучат как-то особенно мягко и нежно, и я люблю иногда в лунную ночь прислушиваться к минорным аккордам струн и потихоньку, чтобы никто не слыхал, пожаловаться тихой ночи на свою тоску по Зое и на свое одиночество: тихо и жалобно подпеваю плачущей гитаре… импровизирую, обращаясь с упреками к Зое и к Богу… Все нет еще письма!.. Забыла… Ставлю перед собой портрет Зои, беру гитару, настраиваю ее на минор и, слабо трогая струны, грустным тенорком тяну:
«Ты не могла понять меня, понять моей любви…»
И мне так жалко делается себя, что слезы начинают медленно катиться по щекам.
«Зачем, зачем ты не сказала, что…»
Обрываю романс, облокачиваюсь обеими руками на стол и пристально, с укором, смотрю на портрет Зои…
— Смеешься?.. Эх, ты!
Однажды, вот именно в такой момент и в таком настроении, в тихую звездную полночь, я бренчал на гитаре и жалобно подпевал: «ты не могла понять меня, понять моей любви»; вдруг прозвучал иронический возглас под раскрытым окном:
— Недурно!
Словно оборвались струны гитары… Я смолк и прикрыл огонь лампы. К сожалению, ночь была лунная, и я еще явственнее увидал то, от чего хотел спрятаться: в раме окна, в освещенной лунным светом листве, стояла смуглая Калерия и насмешливо улыбалась.
— Подслушиваете? Очень благородное занятие!
— Подслушивают, когда люди — вдвоем. А вы — один… впрочем с гитарой!..
— Ну, подглядываете. Это всё равно.
— И опять неудачно: подглядывают молча, а я не молчу и не прячусь. Мне просто скучно, не спится… Я гуляла по саду и испугалась ежа или ящерицы… Увидала у вас огонь и вот… стою. Если помешала — скажите; уйду…
— Собственно… нет. Я ничего не делал, чтобы жаловаться на…
— Вы играли на гитаре. Поэтому я и не побоялась помешать вам.
Калерия облокотилась на подоконник, вдвинулась всем корпусом в мою комнату, обвела ее взглядом.
— По-студенчески… Моя качалка! А я думаю, куда она делась?..
— Это — мама… Мне она не нужна. Возьмите и качайтесь!
— Мерси! Качайтесь сами. Я успела уже в жизни покачаться… А вот чему можно позавидовать, так это вашему дивану. Так и тянет посидеть… с ногами… Можно?
— Пожалуйста! — сказал я и торопливо поднял фитиль лампы.
Зашаталась и заглянула сирень в окно, а Калерия исчезла. «Вот чорт принес!» — подумал я со злостью и только было намеревался спрятать портрет Зои, как распахнулась дверь и появилась Калерия. Приподняв над головой ярко-пунцовый шолковый шарф она манерно раскланялась и подошла к столу:
— Она?
— Что — «она»?
— Которой вы говорите «ты»?.. В цветах — это хорошо, а рамку надо поизящнее.
Она склонилась над столом и стала разглядывать портрет; ее плечо касалось моего и, косясь вбок, я видел ее щеку и губы с черненькими усиками.
— Миленькая… Хотя… ничего загадочного… «Ты будешь — верная супруга и добродетельная мать»… А впрочем, не по хорошему — мил, а по милу — хорош… Я лучше посижу на этом великолепном диване, а вы побрянчите на гитаре и спойте жестокий романс…
— Ничего я не спою. Не так настроен.