Он почувствовал, что его хватают, трясут, он подумал еще вырваться и повернуться к этой заразе Барросу, придумавшему дурацкую затею поехать в Европу, Фрейтас знал, что стоит лишь ему разжать Барросу руки, как он отделается от него: ведь Баррос был слаб физически, но ему не хотелось делать это, потому что судьба уже предрекала ему решетку в зале суда, где он предстанет перед судьями (Встаньте, подсудимый, словно подсудимый мог когда-нибудь подняться после того, как сделал то, что сделал). И почему?! И для чего?! Чтобы заплатить за пиво, играть в «семь с половиной», убивать время, словно ожидая того, чего никогда не будет, а жалованье, 1275 анголаров, — это милостыня, пожираемая уплатой по чековой книжке, нужно лишь поставить свое имя внизу на квитанции — и вперед!
— Эй, да говори же! — кричал на него Баррос. — Хоть скажи, что думаешь делать! Играй со мной в открытую, черт побери! Но делай что-нибудь… скажи что-то…
Он отвернулся. Сначала качнулся всем телом, всматриваясь в ночь, потом медленно повернул голову, все еще глядя вниз, свет лампы ударил его по глазам, ослепил их, он видел рядом с собой лишь ноги товарища, стоящего у стола, за которым Фрейтас будет есть до субботы, завтрашней субботы…
— Тебе хватит десяти тысяч? — прошептал Баррос, словно боясь быть услышанным.
Сейчас уже он убегал, он не мог ни секунды стоять спокойно, все существо его изнемогало, он жалел о сказанном, какое мне до этого дело? — но в то же время какое удовольствие в поездке, если друг в тюрьме, ведь у него ничего нет, кроме друзей…
Он прошел в спальню, не сообразив, где его кровать, голова кружилась, он говорил сам с собой, возможно, чтобы утомить себя, всю ночь у него будет бессонница от раздумий об одном и том же, а другие развлекаются: Силверио, должно быть, уже напился, остальные тоже, завтра они будут, смеясь, рассказывать о своих похождениях, каждый на свой лад, всегда забавно, когда они идут куда-нибудь вместе. Но завтра все они узнают, что произошло с Фрейтасом.
— Фрейтас! Эх, Фрейтас!..
А зачем остальные должны об этом знать?…
Они любили друг друга без памяти: вся ткань их жизни будто сплеталась из слов, обращенных друг к другу, из движений ищущих рук, из страстных и умиротворенных взглядов, а мир был расцвечен яркими красками, одинаковыми для обоих.
Этот мир, казалось, открылся им в мгновение первой встречи и даровал спасение от чистилища, где некогда они предавали себя в объятиях других: свершилось таинство прозрения во всей чистоте и непреложности.
Даже разъединенные пространством, они чувствовали друг друга. Пространство между ними было заполнено неудержимой любовной страстью: так и хотелось соединить их — ведь яростный пламень алчной стихии мог опалить и зажечь нас самих. В конце концов они сожгли себя в огне страсти, а ветер, которому не терпелось увидеть пепел их любви, загасил этот огонь.
Я понял это вчера.
Тому, кто не знал их, могло показаться, что двое влюбленных заботятся о доме, о том, как бы получше устроить себе гнездышко.
Она говорила ему о цвете стен: все время после обеда ушло у нее на выбор красок по каталогам — что, если добавить к ярко-красному немного охры, может, тогда получится нужный оттенок? Они уже облюбовали лимонно-желтую софу, два кресла густого темно-зеленого цвета — всё как нельзя лучше подойдет к современному столу из металла и стекла, и еще книжную полку светлого, очень светлого дерева, чтобы переплеты книг выглядели красивее.
Ей хотелось побольше света, яркого света; он поморщился и нехотя возразил, что предпочитает полумрак, мягкий, не раздражающий свет.
— Не хочу жить как в аквариуме.
И верно. Они сейчас как две рыбы в аквариуме.
Со свойственной ей мягкостью она настояла на своем, хотя ее нарисованные брови на миг недоуменно дрогнули; он согласился, пусть она делает, как хочет, но голос его, точно стальной хлыст, рассек обманчивое спокойствие дома.
Далекие, не глядя друг на друга, они надолго замолчали. Они уходили друг от друга, но я не знаю куда. Ни ей, ни ему не хотелось отступать первым.
И пока не пришло время откровенных упреков, они еще пытаются удержать ускользающий призрак страстной любви, которую оба с жадностью испили до дна, — вот и меняют мебель и цвета вокруг, а в действительности все в их сердцах уже окрашено в тусклый, мучительный, безысходный цвет — цвет пепла.
Не буду доискиваться, чья тут вина, да это и не важно.
В доме уже царит одиночество; они одиноки даже среди случайных друзей, которых зовут к себе в гости, лишь бы не молчать вдвоем. А может, и потому, что страшатся услышать то, в чем каждый из них не смеет признаться даже самому себе.
Теперь лишь случайность, любая, пусть самая нелепая, может вытащить их из этой трясины, куда завело обоих выжидание, но и тогда горький осадок исчезнет нескоро. Или никогда…
Она объявила, что устроит вечеринку под предлогом перемен в доме. Он снисходительно улыбнулся и попросил не забыть бутылку виски для него…
Он говорит сухо и горько, и слова его падают, как осенние листья. Воздух словно рассыпается на осколки, когда он встает и через всю комнату направляется к портрету, который писали с него два года назад. Картина уже старше его любви.