Я и Он - [19]

Шрифт
Интервал

Меня пронизывает острое чувство вины; на сей раз она целиком лежит на мне, а не на "нем". Иначе как шутом меня и не назовешь: с одной стороны, доказываю Маурицио, какой я бунтарь и революционер; с другой — скупаю акции, ценные бумаги, доллары, делаю сбережения, держу в камере хранения (хрене-ния!) именной сейф. Между тем сохранить себя я смогу — если буду до конца последовательным — только в идеологии. "Он"-то, ясное дело, думает совсем по-другому.

Неожиданно "он" вопит: "- Да здравствуют деньги! Что бы я делал без денег? — Да уж худо-бедно выкрутился бы. И все было бы куда яснее, красивее, чище.

— Тоже мне, выискался мораль читать! Без денег я как безрукий калека. Деньги — мой самый надежный и безотказный инструмент, а заодно и отличительный знак. Взамен затасканных морденей так называемых великих людей на казначейских билетах полагалось бы оттиснуть меня таким, каков я есть в минуты наивысшего возбуждения.

— Лихо придумано: вместо… не знаю там, Микеланджело или Верди — тебя. Лихо, хоть и не очень практично.

— Деньги — это я, а я — это деньги. Когда ты насильно всовываешь в маленькую ручку свернутый трубочкой банкнот — это все равно что всовывать меня — ни больше ни меньше.

— Ничего я никуда не всовывал.

— Короткая же у нас память. А ну-ка, напрягись. Год назад. У тебя дома. Тогдашняя кухарка — чернявенькая, от горшка два вершка, сама поперек себя шире, ты еще прозвал ее "жопаньей" — стоит у плиты в длиннющем переднике и орудует деревянным черпаком в кастрюле с полентой. А ты суешь ей в карман передника трубочку банкнотов, пятитысячных, как сей час помню, чтобы она тебе, а точнее, мне дала".

Бесполезно. Память у "него" железная. "Он" помнит решительно все, и, главное, то, чего я не хотел бы помнить. Тем временем я уже спустился. Подхожу к стойке, выполняю необходимые формальности и следую за служащим, который подводит меня к толстой железной решетке; еще несколько ступенек, и мы в камере хранения. Служащий, этакий сгорбленный пономарь с бледно-желтым, приплюснутым затылком и редкими волосенками, облепившими череп, отпирает решетку, идет впереди меня по ступенькам, берет мой ключ и просит подождать, пока принесет сейф.

Стою посреди камеры хранения и оглядываюсь. Стены сплошь обшиты металлическими шкафами; поверху тянется галерея, на которой до самого потолка другие шкафы. Некоторые из них открыты. Внутри виднеются ряды совершенно одинаковых стальных ящиков, каждый со своим номером и замком. На ум снова приходит образ подвальной часовенки, возможно, благодаря запаху бумажных денег, словно витающему в воздухе (он отдаленно напоминает терпкий запашок ладана и церковных свечей).

Да, говорю я себе, место и впрямь святое, культовое. И служитель не случайно показался мне пономарем — он и есть пономарь. И ящички не случайно кажутся погребальными нишами в какой-нибудь монастырской пещере, где хранятся мощи святых и мучеников, — это и есть погребальные ниши. Для полноты картины недостает разве жреца или жрицы.

Тут, бодреньким голоском, "он" вставляет: "- И это имеется.

— Что — это? — Жрица".

Поднимаю глаза в указанном "им" направлении и всматриваюсь. В зале четыре стола, каждый из которых разделен на четыре отсека зелеными стеклянными перегородками, покрытыми слоем толченого наждака. Столы освещены лампами под стеклянными абажурами в форме тюльпанов. В зале никого, кроме "жрицы", сидящей за одним из столов. Она повернулась ко мне спиной. Голова почти как у мужчины, золотистые волосы коротко подстрижены, чтобы не сказать "обкорнаны", под мальчика. Шея круглая, белая, сильная. В вырезе черного платья глянцевито белеют плечи.

Говорю "ему": "- С чего ты взял, что это жрица? Что в ней жреческого? — Я тебя умоляю, загляни под стол.

— Ну и?..

— Ноги. Неужели не видишь, какие у нее ноги? — Что особенного! Ну, короткая юбчонка, а дальше ноги в колготках телесного цвета.

— И все? — Ну, прямые, ничего не скажешь, ладненькие, правда, тонкими их не назовешь, скорее крепкие. В общем, нормальные ноги взрослой, хоть и молодой еще женщины.

— Не в этом суть.

— А в чем тогда? — Неважно, сядь напротив нее.

— Зачем? — Говорят тебе, сядь напротив нее".

Делаю, как "он" велит, и усаживаюсь напротив "жрицы". Разделяющее нас матовое стекло все же позволяет рассмотреть сквозь налет наждака, что она делает: вооружившись ножницами, она отрезает купоны облигаций. Тем временем служащий кладет на стол мой индивидуальный сейф, вставляет ритуальным движением ключ в замок, но не поворачивает его и уходит.

Я открываю сейф. Он доверху наполнен аккуратно свернутыми трубочкой облигациями — разноцветными и с витиеватым рисунком. Доллары сложены на дне, под облигациями. Мои сбережения. Сбережения революционера, бунтаря, мятежника, вложенные, как говорится, в промышленные акции и автоматически причисляющие упомянутого революционера к капиталистам — обладателям средств производства. Да, я мятежник и был им всю жизнь, тем не менее эти бумажки свидетельствуют о том, что я одновременно адепт "системы", пусть и ничтожный.

Вздохнув, начинаю извлекать из сейфа свитки облигаций. Снова спрашиваю себя, что лучше: отдать пять миллионов в долларах или продать облигации? Конечно, за доллары проценты не идут, а за облигации идут. С другой стороны, неоднократно предрекаемое обесценивание лиры может одним махом снизить стоимость облигаций на десять или даже двадцать процентов, меж тем как о падении курса доллара пока и речи нет. В конце концов возвращаюсь к первоначальному решению: продать облигаций на пять миллионов. Но каких? Шесть с половиной процентов "Государственных Железных Дорог"? Пять процентов "Пиби-газ"? Шесть процентов "Извеимера"? А может, "Романа Элетричита"? "Илва"? "Алиталия"? "Фиат"? Вновь вздыхаю с наигранно-откровенным чувством вины и выбираю пять с половиной процентов "Ири Сидера". Вынимаю из витка десять оранжевых бумажек по полмиллиона каждая, откладываю их в сторону и загружаю обратно в сейф остальные облигации. Однако за всеми этими раздумьями я отвлекся. Чувство вины заставило меня позабыть на какоето время о "жрице". Но "он" гнет свое. Как одержимый, "он" шепчет: "- Урони на пол одну бумажку, нагнись и глянь на ее ноги! — Сдались тебе эти ноги! — Ты нагнись, нагнись — не пожалеешь.


Еще от автора Альберто Моравиа
Равнодушные

«Равнодушные» — первый роман крупнейшего итальянского прозаика Альберто Моравиа. В этой книге ярко проявились особенности Моравиа-романиста: тонкий психологизм, безжалостная критика буржуазного общества. Герои книги — представители римского «высшего общества» эпохи становления фашизма, тяжело переживающие свое одиночество и пустоту существования.Италия, двадцатые годы XX в.Три дня из жизни пятерых людей: немолодой дамы, Мариаграции, хозяйки приходящей в упадок виллы, ее детей, Микеле и Карлы, Лео, давнего любовника Мариаграции, Лизы, ее приятельницы.


Аморальные рассказы

Прожив долгую и бурную жизнь, классик итальянской литературы на склоне дней выпустил сборник головокружительных, ослепительных и несомненно возмутительных рассказов, в которых — с максимальным расширением диапазона — исследуется природа человеческого вожделения. «Аморальные рассказы» можно сравнить с бунинскими «Темными аллеями», вот только написаны они соотечественником автора «Декамерона» — и это ощущается в каждом слове.Эксклюзивное издание. На русском языке печатается впервые.(18+)


Чочара

Один из самых известных ранних романов итальянского писателя Альберто Моравиа «Чочара» (1957) раскрывает судьбы обычных людей в годы второй мировой войны. Роман явился следствием осмысления писателем трагического периода фашистского режима в истории Италии. В основу создания произведения легли и личные впечатления писателя от увиденного и пережитого после высадки союзников в Италии в сентябре 1943 года, когда писатель вместе с женой был вынужден скрываться в городке Фонди, в Чочарии. Идея романа А. Моравиа — осуждение войны как преступления против человечества.Как и многие произведения автора, роман был экранизирован и принёс мировую славу Софии Лорен, сыгравшую главную роль в фильме.


Скука

Одно из самых известных произведений европейского экзистенциа­лизма, которое литературоведы справедливо сравнивают с «Посторон­ним» Альбера Камю. Скука разъедает лирического героя прославленного романа Моравиа изнутри, лишает его воли к действию и к жизни, способности всерьез лю­бить или ненавидеть, — но она же одновременно отстраняет его от хаоса окружающего мира, помогая избежать многих ошибок и иллюзий. Автор не навязывает нам отношения к персонажу, предлагая самим сделать выводы из прочитанного. Однако морального права на «несходство» с другими писатель за своим героем не замечает.


Рассказы

Опубликовано в журнале "Иностранная литература" № 12, 1967Из рубрики "Авторы этого номера"...Рассказы, публикуемые в номере, вошли в сборник «Вещь это вещь» («Una cosa е una cosa», 1967).


Конформист

Законопослушным человеком хочет быть каждый, но если государство, в котором ты живешь, является преступным, то поневоле оборачивается преступлением и твое послушание. Такова цена конформизма, которую вынужден заплатить доктор Марчелло Клеричи, получающий от фашистских властей приказ отправиться во Францию, с тем чтобы организовать и осуществить ликвидацию итальянского профессора-антифашиста. Выполняя задание, Марчелло понимает поразительное сходство государственного насилия с сексуальным, жертвой которого он пал в детстве.


Рекомендуем почитать
Тэнкфул Блоссом

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Шесть повестей о легких концах

Книга «Шесть повестей…» вышла в берлинском издательстве «Геликон» в оформлении и с иллюстрациями работы знаменитого Эль Лисицкого, вместе с которым Эренбург тогда выпускал журнал «Вещь». Все «повести» связаны сквозной темой — это русская революция. Отношение критики к этой книге диктовалось их отношением к революции — кошмар, бессмыслица, бред или совсем наоборот — нечто серьезное, всемирное. Любопытно, что критики не придали значения эпиграфу к книге: он был напечатан по-латыни, без перевода. Это строка Овидия из книги «Tristia» («Скорбные элегии»); в переводе она значит: «Для наказания мне этот назначен край».


Призовая лошадь

Роман «Призовая лошадь» известного чилийского писателя Фернандо Алегрии (род. в 1918 г.) рассказывает о злоключениях молодого чилийца, вынужденного покинуть родину и отправиться в Соединенные Штаты в поисках заработка. Яркое и красочное отражение получили в романе быт и нравы Сан-Франциско.


Триумф и трагедия Эразма Роттердамского; Совесть против насилия: Кастеллио против Кальвина; Америго: Повесть об одной исторической ошибке; Магеллан: Человек и его деяние; Монтень

Собрание сочинений австрийского писателя Стефана Цвейга (1881 — 1942) — самое полное из изданных на русском языке. Оно вместило в себя все, что было опубликовано в Собрании сочинений 30-х гг., и дополнено новыми переводами послевоенных немецких публикаций. В девятый том Собрания сочинений вошли произведения, посвященные великим гуманистам XVI века, «Триумф и трагедия Эразма Роттердамского», «Совесть против насилия» и «Монтень», своеобразный гимн человеческому деянию — «Магеллан», а также повесть об одной исторической ошибке — «Америго».


Нетерпение сердца: Роман. Три певца своей жизни: Казанова, Стендаль, Толстой

Собрание сочинений австрийского писателя Стефана Цвейга (1881–1942) — самое полное из изданных на русском языке. Оно вместило в себя все, что было опубликовано в Собрании сочинений 30-х гг., и дополнено новыми переводами послевоенных немецких публикаций. В третий том вошли роман «Нетерпение сердца» и биографическая повесть «Три певца своей жизни: Казанова, Стендаль, Толстой».


Том 2. Низины. Дзюрдзи. Хам

Во 2 том собрания сочинений польской писательницы Элизы Ожешко вошли повести «Низины», «Дзюрдзи», «Хам».


Женщина на кресте

Известная русская беллетристка Анны Map (1887—1917), которую современники окрестили «Захер-Мазохом в юбке». Ореол скандальности, окружавший писательницу еще при жизни, помешал современникам и последующим поколениям читателей по достоинству оценить ее литературные достижения. Любовь, плеть и сладострастие – вот сюжеты, объединяющие эти произведения. Описывая, вслед за Захер-Мазохом, мотивы поступков и чувственный мир «особых» людей, Анна Map делает это с тонкостью и умением, привнося свой неповторимый женский взгляд в рассмотрение этой темы.