Я и Он - [17]
Стою и смотрю на "него". Внезапно накопившаяся ярость вырывается наружу: "- Выходит, Маурицио, этот мальчишка, плюнь да разотри, опять "сверху", а я опять "снизу". Как же так? А? Говори, злодей, как же так?" На столь грубое обращение "он" отвечает елейным голоском с деланным изумлением: "- Как же так? Понятия не имею, ей-ей. И вообще, я что — то не улавливаю связи между мной и твоим чувством неполноценности перед Маурицио".
Сдавливаю "его", давая тем самым понять, что не шучу.
"— Не заливай, — сатанею я. — Если хочешь знать, я накрепко застрял "внизу" именно…благодаря твоим отупляющим размерам, твоей дурацкой готовности, твоей несуразной потенции.
— Да что на тебя нашло? Ты, часом, не спятил? — Не беспокойся, не спятил. Что на меня нашло, говоришь? То, что Маурицио извечный "возвышенец", а я безнадежный "униженец". И виноват в моей униженности ты, и только ты. Член у Маурицио, возможно, не такой бугай, как ты, зато этот мальчишка куда могущественнее меня. Что и говорить, ты чемпион, колосс, монумент, я мог бы выставлять тебя напоказ в каком-нибудь балагане и заколачивать кучу денег. Только за это твое чемпионство я расплачива юсь унизительным, гнусным, постоянным чувством неполноценности. Каждый мной понукает, перед каждым я склоняю голову, такой легкоранимый, боязливый, чувствительный, раздвоенный, податливый. Так кто же во всем этом виноват? Кто, я тебя спрашиваю?" Теперь "он" молчит. У "него" такая манера, малодушная и лицемерная, не отвечать на обвинения, когда уже не отвертишься. Встряхиваю "его" и говорю: "- Ну, отвечай, каналья, чего притих? Отвечай, злодей, защищайся хотя бы. Что ты скажешь в свое оправдание?" Продолжает молчать. Однако под действием моей злобной яростной встряски — так трясут за плечи провинившегося, требуя, чтобы он по крайней мере признался в содеянном, — "он" вместо ответа ускоряет эрекцию. Такая у "него" манера, низкая и коварная, парировать мои обвинения.
Из уже толстого, хотя все еще развалившегося на ладони, вроде умирающего кита, выброшенного на пустынный песчаный берег, постепенными, почти неуловимыми толчками "он" становится на моих глазах неохватным; медленно, как дирижабль, отдавший швартовы и воспаривший в воздухе, прежде чем отправиться в полет, "он" приподнимается, падает на полпути и снова поднимается. Опускаю поддерживающую "его" руку: на этот раз "он" не падает. Кряжистый и полновесный, словно молодой дуб, со вздувшимися венами, похожими на пустившие корни вьюнки, с уже расчехленной наполовину головкой, лоснящийся и темно-лиловый, "он" завис впереди меня, нелепо и капризно вздернув самый кончик кверху, почти на уровень пупка.
Не трогаю "его": пусть покачается на весу, заодно и сил наберется. Поворачиваюсь и долго рассматриваю себя в узком зеркале, висящем в глубине туалетной комнаты. В полумраке вырисовывается неправдоподобное, уродливое отражение силена с помпейской вазы: лысая башка, надменная ряшка, выпяченная грудь, короткие ноги, а там, под брюхом, — "он", сбоку припека, даже цвета — и то другого, как будто подлетел невесть откуда на легких крылышках, а насмешливый божок возьми да и припечатай его к моему паху. Сердито я настаиваю: "- Мошенник, негодяй, ты будешь отвечать?" Нет, "он" и не собирается, упорствуя в своем напыщенном, полнокровном молчании. "Он" плавно раскачивается, точно концентрируя силу воли в подобного рода девитации. В сердцах я наношу "ему" удар ребром ладони, как заправский каратист: "- Отвечай, каналья!" От неожиданного удара "он" летит вниз, но тут же подпрыгивает, не издав при этом ни звука. Головка, казалось, до предела налилась кровью; медленно, но верно она полностью выбирается из кожаной оболочки, как спелый каштан из кожуры. Я не унимаюсь: "- Тебе известно, во сколько ты мне обходишься? В пять миллионов. Да-да, из-за тебя, из-за этого непреодолимого чувства неполноценности, которым я обязан твоему навязчивому присутствию, мне придется выложить пять миллионов!" Молчит как рыба. Даю "ему" еще одного леща, потом еще и еще.
"— Будешь отвечать? Неужели не ясно: если б Маурицио не чувствовал, что я не просто "ущемленец", каких тринадцать на дюжину, если бы он чувствовал, что я говорю с ним всерьез, то не запросил бы пять миллионов в качестве доказательства моей преданности революционному делу. Ему достаточно было почувствовать, что я говорю на полном серьезе, без дураков, как полноценный "возвышенец", вроде него самого. Но даже если без этих пяти миллионов так или иначе нельзя было обойтись, виноват все равно ты, потому что я не смог ответить ему безоговорочным отказом. Ты виноват, понятно? "Ущемленец" не может отказать "возвышенцу", как чурбан не может возразить топору. Так вот, по твоей милости я и есть трухлявый, никудышный чурбан".
И снова ответом мне наглое молчание. Тут уж, вне себя от бешенства, я принимаюсь отвешивать "ему" пощечины.
Именно пощечины, какими потчуешь порой бесстыжего проходимца, отвечающего нахальным молчанием на справедливые обвинения. Методично и в то же время яростно нахлестываю "его" справа и слева, справа и слева, приговаривая: "- Ну говори, каналья, говори!" От непрерывных оплеух "его" неистово швыряет из стороны в сторону так, что "он" багровеет, словно от апоплексического удара. Я лупцую "его" с прежним жаром, хотя в сознании уже забрезжила смутная догадка, что, будучи мазохистом, "он" вполне может получать удовольствие от оскорблений и затрещин. Еще несколько шлепков, еще несколько крепких словечек, вроде "канальи" (первые отпускаются не так сурово и точно; вторые произносятся менее решительно, скорее вяло и томно), — и я чувствую, что "он" вот-вот ответит. И отвечает: исподтишка, по-предательски, совершенно в своем духе; этого и следовало ожидать. Короче, до меня вдруг доходит, что вместо ответа "он" собирается кончить прямо-таки у меня под носом, вопреки всякому моему желанию, в пику всем нашим планам. С отчаянным остервенением хватаю "его", сжимаю, перегибаю, скручиваю, будто еще надеюсь запихнуть обратно бесценное семя. Мне хочется, чтобы оно вернулось туда, откуда пришло, впиталось в свое природное лоно. Никогда еще так вероломно, с таким притворством "он" не пользовался моим негодованием, чтобы потешиться надо мной и отвести душу; никогда еще я не чувствовал, как свято для меня семя и какое заведомое святотатство (иные "ущемленцы" докатываются до того, что совершают его — страшно сказать! — аж по три раза в день) пускать его на ветер ради мгновения хлипкого и презренного сладострастия. Никогда еще я не чувствовал этого с такой ясностью, как сейчас, когда "ему" не терпится исторгнуть из себя на кафельный пол туалета эту священную влагу, точно плевок или другое ничтожное выделение какой-то маловажной железы. Сдавливаю "его", стараюсь согнуть, скрутить; сам корчусь в напрасной попытке остановить семяизвержение, сжимаю мышцы живота, сгибаюсь пополам, делаю пируэт, ударяюсь о раковину, и в тот самый момент, когда воображаю, что добился своего, в тот самый момент "он" извергается у меня в руке, подобно откупоренной бутылке шампанского. Вначале следует короткая судорога, и на самой макушке выступает немного спермы, всего несколько капель. Затем, когда я уже полагаю, что отделался малостью, основной поток неожиданно заливает мне руку, просачиваясь сквозь пальцы, которыми я все еще пытаюсь заткнуть, задушить моего коварного противника. Обуреваемый пронзительным отчаянием, я оседаю на пол и, по-прежнему сжимая "его", в безумной ярости перекатываюсь по всему полу до желобка душа, как эпилептик, бьющийся в корчах. Здесь я сворачиваюсь калачиком, поднимаю липкую руку, поворачиваю душевой кран и, обессиленный, падаю лицом на плитки. Вот и первые капли, редкие и горячие. С закрытыми глазами жду обильную очистительную струю холодной воды. Но душ бездействует. Видно, сломался или, что вероятнее, в баках нет воды. Все равно лежу на месте с закрытыми глазами. "Его" предательство вызывает во мне жгучую ненависть; "его" победа, которой я чинил столько тщетных препятствий, — чувство бессилия. В этом семени, говорю я сам себе, которое недавно сочилось по моим пальцам, зрела, быть может, гениальная творческая мысль: примись я за работу, она запустила бы мой фильм на небосвод успеха, словно камень, запущенный ввысь из безупречной пращи сублимации.
«Равнодушные» — первый роман крупнейшего итальянского прозаика Альберто Моравиа. В этой книге ярко проявились особенности Моравиа-романиста: тонкий психологизм, безжалостная критика буржуазного общества. Герои книги — представители римского «высшего общества» эпохи становления фашизма, тяжело переживающие свое одиночество и пустоту существования.Италия, двадцатые годы XX в.Три дня из жизни пятерых людей: немолодой дамы, Мариаграции, хозяйки приходящей в упадок виллы, ее детей, Микеле и Карлы, Лео, давнего любовника Мариаграции, Лизы, ее приятельницы.
Прожив долгую и бурную жизнь, классик итальянской литературы на склоне дней выпустил сборник головокружительных, ослепительных и несомненно возмутительных рассказов, в которых — с максимальным расширением диапазона — исследуется природа человеческого вожделения. «Аморальные рассказы» можно сравнить с бунинскими «Темными аллеями», вот только написаны они соотечественником автора «Декамерона» — и это ощущается в каждом слове.Эксклюзивное издание. На русском языке печатается впервые.(18+)
Один из самых известных ранних романов итальянского писателя Альберто Моравиа «Чочара» (1957) раскрывает судьбы обычных людей в годы второй мировой войны. Роман явился следствием осмысления писателем трагического периода фашистского режима в истории Италии. В основу создания произведения легли и личные впечатления писателя от увиденного и пережитого после высадки союзников в Италии в сентябре 1943 года, когда писатель вместе с женой был вынужден скрываться в городке Фонди, в Чочарии. Идея романа А. Моравиа — осуждение войны как преступления против человечества.Как и многие произведения автора, роман был экранизирован и принёс мировую славу Софии Лорен, сыгравшую главную роль в фильме.
Одно из самых известных произведений европейского экзистенциализма, которое литературоведы справедливо сравнивают с «Посторонним» Альбера Камю. Скука разъедает лирического героя прославленного романа Моравиа изнутри, лишает его воли к действию и к жизни, способности всерьез любить или ненавидеть, — но она же одновременно отстраняет его от хаоса окружающего мира, помогая избежать многих ошибок и иллюзий. Автор не навязывает нам отношения к персонажу, предлагая самим сделать выводы из прочитанного. Однако морального права на «несходство» с другими писатель за своим героем не замечает.
Опубликовано в журнале "Иностранная литература" № 12, 1967Из рубрики "Авторы этого номера"...Рассказы, публикуемые в номере, вошли в сборник «Вещь это вещь» («Una cosa е una cosa», 1967).
Законопослушным человеком хочет быть каждый, но если государство, в котором ты живешь, является преступным, то поневоле оборачивается преступлением и твое послушание. Такова цена конформизма, которую вынужден заплатить доктор Марчелло Клеричи, получающий от фашистских властей приказ отправиться во Францию, с тем чтобы организовать и осуществить ликвидацию итальянского профессора-антифашиста. Выполняя задание, Марчелло понимает поразительное сходство государственного насилия с сексуальным, жертвой которого он пал в детстве.
Роман «Призовая лошадь» известного чилийского писателя Фернандо Алегрии (род. в 1918 г.) рассказывает о злоключениях молодого чилийца, вынужденного покинуть родину и отправиться в Соединенные Штаты в поисках заработка. Яркое и красочное отражение получили в романе быт и нравы Сан-Франциско.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Собрание сочинений австрийского писателя Стефана Цвейга (1881 — 1942) — самое полное из изданных на русском языке. Оно вместило в себя все, что было опубликовано в Собрании сочинений 30-х гг., и дополнено новыми переводами послевоенных немецких публикаций. В девятый том Собрания сочинений вошли произведения, посвященные великим гуманистам XVI века, «Триумф и трагедия Эразма Роттердамского», «Совесть против насилия» и «Монтень», своеобразный гимн человеческому деянию — «Магеллан», а также повесть об одной исторической ошибке — «Америго».
Собрание сочинений австрийского писателя Стефана Цвейга (1881–1942) — самое полное из изданных на русском языке. Оно вместило в себя все, что было опубликовано в Собрании сочинений 30-х гг., и дополнено новыми переводами послевоенных немецких публикаций. В третий том вошли роман «Нетерпение сердца» и биографическая повесть «Три певца своей жизни: Казанова, Стендаль, Толстой».
«Заплесневелый хлеб» — третье крупное произведение Нино Палумбо. Кроме уже знакомого читателю «Налогового инспектора», «Заплесневелому хлебу» предшествовал интересный роман «Газета». Примыкая в своей проблематике и в методе изображения действительности к роману «Газета» и еще больше к «Налоговому инспектору», «Заплесневелый хлеб» в то же время продолжает и развивает лучшие стороны и тенденции того и другого романа. Он — новый шаг в творчестве Палумбо. Творческие искания этого писателя направлены на историческое осознание той действительности, которая его окружает.
Во 2 том собрания сочинений польской писательницы Элизы Ожешко вошли повести «Низины», «Дзюрдзи», «Хам».
Известная русская беллетристка Анны Map (1887—1917), которую современники окрестили «Захер-Мазохом в юбке». Ореол скандальности, окружавший писательницу еще при жизни, помешал современникам и последующим поколениям читателей по достоинству оценить ее литературные достижения. Любовь, плеть и сладострастие – вот сюжеты, объединяющие эти произведения. Описывая, вслед за Захер-Мазохом, мотивы поступков и чувственный мир «особых» людей, Анна Map делает это с тонкостью и умением, привнося свой неповторимый женский взгляд в рассмотрение этой темы.