Я бросаю оружие - [3]
в послевоенные годы
Дом
...О том, какие это были дни! О том, какие это были нощи! Издалека, как синенький платочек, всю жизнь со мной прощаются они... И все ж хочу я, странный человек, сберечь, как есть, любви своей усталость, взглянуть еще на все, что там осталось, и распрощаться... может быть, навек (Николай Рубцов, 1970 год).
Гитлер спрятался в нашем городе. Я выследил его на чердаке головного эвакогоспиталя. Брать его нужно было только живьем. Смерть — слишком ничтожное возмездие ему. За четыре года длинными голодными вечерами при коптилках в сырых землянках и промозглых домах люди подобрали для него две самые подходящие пожизненные пытки, и споры шли лишь о том, которая правильнее. Одни говорили, что нужно его приковать в железной клетке, такой, чтобы можно было плюнуть в него, но нельзя убить, и так возить по всему свету; другие — закопать в землю по горло, а перед носом держать кусок вареного мяса — нет, иждивенческую пайку хлеба, — покуда он не изойдет слюной. И вот я вижу впереди его паучью фигуру, лезу за ним через перекрещенные балки и стропила. Страха во мне ни капельки нет перед ним. Я боюсь одного — что не удержусь и пристрелю его.
Я загнал его в угол чердака. Он повернулся ко мне, прижался к кирпичной пожарной стене спиной. Голова у него, чтобы не узнали, крест-накрест обмотана бинтами, как у обожженных летчиков или танкистов. Один момент мне даже показалось, что поверх бинтов у него надет танкистский шлем, в точности такой, как у Герки Мамая. Но из-под бинтов торчит его челка, затравленно поблескивают маленькие, дикие и злые, как у хорька, глаза, под омерзительными, будто короста под носом, усиками щерится от ужаса его гнилозубый рот.
Он.
Я медленно подхожу ближе, словно нависаю над ним, и тут замечаю в его руке пистолет. Я рву предохранитель своего... Поздно! Он стреляет в меня первым, пуля попадает в каменную дымовую трубу; рикошет, в глаза мне сыплется красно-коричневая пыль...
От выстрелов я и проснулся. У раскрытого настежь окна отец в одном бязевом нательном белье садил из своего трофейного парабеллума в белый свет как в копеечку.
Я сразу все понял. Вчера вечером, увидав, как Игорь Максимович берет зубную щетку, порошок, мыло и полотенце с собой, и зная, что ночевать он теперь непременно останется на заводе, мы с Манодей сняли посудный шкафчик с дверей, отогнули гвозди, которыми она была забита, и опять пробрались в комнату конструктора. Включили его приемник, поймали какую-то заграничную станцию, и там несколько раз слышалось переиначенное на иностранный манер слово «капитуляция». Мы долго с Манодей обсуждали такой вопрос, я поздно пришел домой, и мне за это порядком нагорело.
Победа!
Победа!
Все ждали ее со дня на день, не знали только — когда точно. А ох как хотелось бы знать, особенно тем, у кого кто-нибудь живой был на фронте.
Вот когда.
Вот как, оказывается, она наступает.
Я вскочил на кровати. Первым моим желанием было засунуть руку под матрац, вытащить оттуда свой пистолет и, встав рядом с отцом, выпалить в небо сразу всю обойму. Но я вовремя спохватился. За пистолет отец задаст такую «стрельбу», что, чего доброго, забудешь и какого числа война началась, и про Победу забудешь.
Откуда-то раздался еще какой-то, трескучий шибко уж, выстрел. По нашей крыше затарахтело, как дождем, а в окне пролетели чуть-чуть набирающие листву ветки тополя. Отец закричал:
— Степаныч, старый хрен, ты что же это по людям лупишь? Отныне запрещено по людям, понял!
Я высунулся в окно. Напротив, возле своей калитки, приплясывал с дробовичком наперевес магазинный сторож Степаныч, наш сосед. Он засмеялся, махнул нам рукой и закричал:
— Дак у меня же бердан системы первый номер: пердел-кряхтел-наутро-помер — это ра орудие, им ра кого сострельнешь, кроме какого сохлого гриба, наподобье меня? А седня ра человек может погибнуть?!
И он затопотал по пыли, выплясывая, кружась на одном месте вкруг себя самого, одну руку уперевши в бок, другой поднял ружьишко над головой и помахивал им, как ряженая баба в пляске помелом або ухватом. Потом отогнул валенцами какое-то уж больно заковыристое коленце и убежал к себе, видимо перезаряжать дробовичок.
Через два дома от нас бил из своего нагана участковый милиционер Калашников. Во всех домах громко, как в сорок первом, гремело радио. Отец отошел от окна и, подражая Степанычу, отшлепал босыми ногами замудреснейшую чечетку, смешно наступая на распущенные штрипки-тесемки. Видеть его в рубахе-распустехе, в подштанниках, но с пистолетом было ужасно весело! Прямо тебе Петька-сгальник из «Чапая» перед Урал-рекой да и только, но тот-то был хоть все же в штанах...
— Пап, ну папа же! — возмущенным голосом протянула Томка. Она тоже проснулась, даром что отец всегда теперь про нее говорил, что этих невест полуторачасовой артподготовкой из стволов главного калибра РГК и то не добудишься, и сидела в кровати, прикрыв крест-накрест руками голые плечи. — Выйди, пожалуйста. Мне надо одеться.
— Скажите, какие нежности при нашей бедности! — хохотнул отец и пригнул ее голову к коленям. — Ну что, архаровцы, банда батьки Кныша, с Победой, что ли?!
1941 год. Амстердам оккупирован нацистами. Профессор Йозеф Хельд понимает, что теперь его родной город во власти разрушительной, уничтожающей все на своем пути силы, которая не знает ни жалости, ни сострадания. И, казалось бы, Хельду ничего не остается, кроме как покорится новому режиму, переступив через себя. Сделать так, как поступает большинство, – молчаливо смириться со своей участью. Но столкнувшись с нацистским произволом, Хельд больше не может закрывать глаза. Один из его студентов, Майкл Блюм, вызвал интерес гестапо.
Что между ними общего? На первый взгляд ничего. Средневековую принцессу куда-то зачем-то везут, она оказывается в совсем ином мире, в Италии эпохи Возрождения и там встречается с… В середине XVIII века умница-вдова умело и со вкусом ведет дела издательского дома во французском провинциальном городке. Все у нее идет по хорошо продуманному плану и вдруг… Поляк-филолог, родившийся в Лондоне в конце XIX века, смотрит из окон своей римской квартиры на Авентинский холм и о чем-то мечтает. Потом с риском для жизни спускается с лестницы, выходит на улицу и тут… Три персонажа, три истории, три эпохи, разные страны; три стиля жизни, мыслей, чувств; три модуса повествования, свойственные этим странам и тем временам.
Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.
«А все так и сложилось — как нарочно, будто подстроил кто. И жена Арсению досталась такая, что только держись. Что называется — черт подсунул. Арсений про Васену Власьевну так и говорил: нечистый сосватал. Другой бы давно сбежал куда глаза глядят, а Арсений ничего, вроде бы даже приладился как-то».
В этой книге собраны небольшие лирические рассказы. «Ещё в раннем детстве, в деревенском моём детстве, я поняла, что можно разговаривать с деревьями, перекликаться с птицами, говорить с облаками. В самые тяжёлые минуты жизни уходила я к ним, к тому неживому, что было для меня самым живым. И теперь, когда душа моя выжжена, только к небу, деревьям и цветам могу обращаться я на равных — они поймут». Книга издана при поддержке Министерства культуры РФ и Московского союза литераторов.
Жестокая и смешная сказка с множеством натуралистичных сцен насилия. Читается за 20-30 минут. Прекрасно подойдет для странного летнего вечера. «Жук, что ел жуков» – это макросъемка мира, что скрыт от нас в траве и листве. Здесь зарождаются и гибнут народы, кипят войны и революции, а один человеческий день составляет целую эпоху. Вместе с Жуком и Клещом вы отправитесь в опасное путешествие с не менее опасными последствиями.