Вырождение. Литература и психиатрия в русской культуре конца XIX века - [44]
Идеи наследственности в романе недаром впервые звучат из уст Ракитина, которого Дмитрий именует «русским Бернаром». За драматической и вместе с тем карнавальной встречей всех Карамазовых в келье старца Зосимы, в ходе которой Федор Карамазов называет старшего сына отцеубийцей, а Зосима, к всеобщему изумлению, преклоняет перед Дмитрием колени, следует беседа Ракитина с Алешей. Ракитин предлагает первое – и весьма показательное – объяснение произошедшему: «По-моему, старик действительно прозорлив: уголовщину пронюхал. Смердит у вас. ‹…› В вашей семейке она будет, эта уголовщина. Случится она между твоими братцами и твоим богатеньким батюшкой»[456]. В дополнение к этой интерпретации необычного поступка Зосимы Ракитин выдвигает своего рода научное объяснение карамазовской наследственности, проявления которой он, в соответствии с законом природы, усматривает и в Алеше с Иваном:
– Он – сладострастник. Вот его определение и вся внутренняя суть. Это отец ему передал свое подлое сладострастие. ‹…› В вашем семействе сладострастие до воспаления доведено. ‹…› Ты сам Карамазов, ты Карамазов вполне – стало быть, значит же что-нибудь порода и подбор. По отцу сладострастник, по матери юродивый. Чего дрожишь? Аль правду говорю? ‹…› Если уж и ты сладострастника в себе заключаешь, то что же брат твой Иван, единоутробный? Ведь и он Карамазов. В этом весь ваш карамазовский вопрос заключается: сладострастники, стяжатели и юродивые![457]
Дарвинистский лексикон Ракитина помещает его слова в контекст тривиально-детерминистского мировоззрения, считающего характер исключительно вопросом наследственности. По мнению Ракитина, «генетические данные» Карамазовых делают убийство неизбежным, так как дурная наследственность непреодолима. Конечно, автор морально дискредитирует Ракитина как носителя такого мировоззрения, рисуя образ явного стяжателя и карьериста. И все же представляется, что концепция наследственности со всеми своими детерминистскими импликациями, будучи облечена в слова, полностью завладевает художественным миром. Вопрос о нездоровой наследственности поднимают прежде всего Дмитрий, Иван и Алеша. Ее суть они усматривают в инстинктивной, патологической, переходящей всякие границы «безудержности вожделений», в доведенном «до воспаления» сладострастии[458]. Предшествующие убийству разговоры Алеши с обоими братьями вращаются вокруг проблемы непреодолимой карамазовской наследственности. Так, Дмитрий говорит Алеше:
– И мы все, Карамазовы, такие же, и в тебе, ангеле, это насекомое живет и в крови твоей бури родит. Это – бури, потому что сладострастье буря, больше бури! ‹…› Любил разврат, любил и срам разврата. Любил и жестокость: разве я не клоп, не злое насекомое? Сказано – Карамазов![459]
Алеша признает, что ощущает в себе те же инстинкты («я то же самое, что и ты»), и предсказывает их целенаправленное развитие, которое Достоевский собирался описать в задуманном продолжении романа: «Всё одни и те же ступеньки. Я на самой низшей, а ты вверху, где-нибудь на тринадцатой. ‹…› Кто ступил на нижнюю ступеньку, тот все равно непременно вступит и на верхнюю»[460].
Необоримость «силы низости карамазовской» утверждается и в беседе Алеши с Иваном:
– Есть такая сила, что все выдержит! ‹…›
– Какая сила?
– Карамазовская… сила низости карамaзовской.
– Это потонуть в разврате, задавить душу в растлении, да, да?
– Пожалуй, и это… только до тридцати лет, может быть, и избегну, а там…
– Как же избегнешь? Чем избегнешь? Это невозможно с твоими мыслями.
– Опять-таки по-карамазовски.
– Это чтобы «все позволено»? Все позволено, так ли, так ли?[461]
Именно Алеша формулирует важнейшую для авторского замысла проблему «земляной карамазовской силы»: «Братья губят себя ‹…› отец тоже. ‹…› Тут „земляная карамазовская сила“ ‹…› земляная и неистовая, необделанная… Даже носится ли Дух Божий вверху этой силы – и того не знаю»[462].
Развитие сюжета, особенно нравственное возрождение Дмитрия, призвано показать, что в карамазовской природе заключена и «жажда жизни» – потенциальный источник веры и спасения в христианском смысле. Жажда жизни, напоминающая инстинкт самосохранения, была свойственна уже Раскольникову. Именно она уберегла его от безумия и побудила признать вину. Тот факт, что жажду жизни в «Братьях Карамазовых» утверждает Иван, а на собственном опыте познает прежде всего Дмитрий[463], служит более дифференцированному, чем в «Преступлении и наказании» (1866), изображению свободы выбора между жизнью и смертью, добром и злом. При этом душевное заболевание, постигающее евклидов разум Ивана, противопоставляется христианскому смирению чувственной натуры Дмитрия с прямо-таки плакатной наглядностью.
Кроме того, высказанный в романе парадоксальный тезис о карамазовской низости как о потенциальном источнике нравственного спасения призван опровергнуть еще одну «опасную» рационалистическую идею – возможность преодолеть порочные задатки путем радикального отрицания ценности биологического отцовства. В финале своего красноречивого выступления защитник Фетюкович, опираясь на предпосылку, что «‹…› родивший не есть еще отец, а отец есть – родивший и заслуживший»
В одном из своих эссе Н. К. Михайловский касается некоторых особенностей прозы М. Е. Салтыкова-Щедрина. Основным отличием стиля Щедрина от манеры Ф. М. Достоевского является, по мнению критика, фабульная редукция и «дедраматизация».В произведениях Достоевского самоубийства, убийства и другие преступления, занимающие центральное место в нарративе, подробно описываются и снабжаются «целым арсеналом кричащих эффектов», а у Щедрина те же самые события теряют присущий им драматизм.В более поздних исследованиях, посвященных творчеству Щедрина, также часто подчеркивается характерная для его произведений фабульная редукция.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.