Лариска, даже если она и слышала, после чего именно журналистика считается второй, не подает виду. Вместе со всем автобусом (кроме меня) она включается в спор.
— Строительство — первая профессия, — доказывает один наш попутчик. — Сперва тебе что? Сперва крыша над головой нужна. А после уж и журналистикой можно заняться. А когда дождь у тебя задницу мочит — тогда никаких газет читать не захочешь, да хоть там будут и наскальные письмена!
— Так они жили в пещерах, — спорит другой. — Они сами не строили. Пещеру найдут — и хорош, рисуй свои письмена!
— Надо хлеб растить, — говорит третий. — Хлеба нет, так тебе и не до того, чтоб на скале что-то карябать!
— Они на охоту ходили…
— Значит, охотники — самая древняя профессия!
Я сижу ни жива ни мертва. Выясняется, что я самая развращенная в этом автобусе, даром что самая молодая. Стыд заливает мое лицо, и вместе с тем я больше всего боюсь хихикнуть — так боюсь, что слезы выступают у меня из глаз. Хорошо, что никто не обращает на меня внимания. Люди охвачены поиском истины. У них чуть не доходит до драки, каждый хочет, чтобы Лариска заметила его — именно его — во всей красе.
И тут они вдруг — ко всеобщей радости — договариваются до того, что самая древняя профессия — у геологов! Один из этих ребят приводит какие-то непостижимые для рассудка доводы, совершенно неподдающиеся пересказу, и все тут же соглашаются с ним: первая древнейшая — геология! И Лариску наперебой просят не обижаться за то, что их профессия чуть старше, — и в ответ Лариска заливисто хохочет, как будто бы в автобусе включили радио. Она прощает этих парней за то, что они древней ее. Она все равно любит их всех. Вспомнив вдруг обо мне, геологи и меня просят не обижаться. Я киваю им из своего угла.
Когда мы прибываем на место, кто-то предлагает Лариске выпить за то, что геологи — это первая древнейшая профессия, а журналисты — вторая, и за вековую дружбу двух древнейших профессий. Сперва же надо было найти скалу, на которой можно вырезать письмена. А то бывает камень, который только крошится под резаком.
Я уже говорю с московскими географами о первопроходцах, и о Москве, и о том, что здесь в Магадане все, все совсем иначе. Лариска идет разыскать меня, чтобы я снова отказалась при всех от водки и своим деревянным смущением создала ей фон, на котором она запросто хлопнет стаканчик и снова зычно пойдет рассуждать про наскальные письмена и про то, что она любит только одни руки — как будто бы над здешней низенькой тайгой загремело радио. Мы пьем горячий чай, не похожий ни на какой другой — вода его делает таким, или воздух, в котором его заваривали? Мне почти спокойно — сведениями о когда-то живших здесь первопроходцах я исписала уже весь блокнот. Наверное, не так много осталось вещей, про которые редактор молодежки завтра скажет мне: «Как ты не догадалась об этом расспросить? Ты журналист или не журналист?» На поляне за стеной кедрового стланика невидимые люди болтают о своих делах, я их не слушаю — там что-то о деньгах и о какой-то отложенной на день работе. Много непонятных мне слов, там за ветвями все о чем-то спорят, и вдруг кто-то заявляет среди спора: «Разберемся, не боись! Как-никак, мы — первая древнейшая профессия! Марку надо держать!»
— Во-во! — соглашаются все остальные.
И за кустами раздается дружный смех.