Все души - [65]
Я ничего не послал, хотя поначалу собирался. Говоря по правде, я попытался забыть о его смерти, как только узнал о ней, и отчасти мне это удалось: не так уж трудно забыть такое, когда мертвый уже далеко, а тот, кем он был при жизни, становится достоянием прошлого. В последний раз, когда я виделся с Кромер-Блейком, он снова чувствовал себя неважно, скорее плохо. Любезно (всегда был любезным) предложил доставить меня и мои громоздкие чемоданы, набитые книгами, к вокзалу, откуда мне предстояло добраться до Лондона; оттуда поезд и hovercraft[71]должны были доставить меня в Париж, а из Парижа еще один поезд должен был привезти меня в Мадрид, в Полуденный край. Но вечером накануне моего отъезда ему стало хуже, он позвонил мне, сказал, что на следующий день ему лучше не выходить из дому. А потому я прервал сборы и зашел к нему в колледж попрощаться. Хотя был конец июня и погода стояла теплая и очень приятная, он принял меня, лежа на софе и прикрывшись одеялом, как Саския на наброске: водопад складок, прикрывавший ему ноги, был на сей раз в клетку, мантия висела за дверью, черная, длинная; и так же точно висит теперь моя в Мадриде, у меня дома. Он утратил одну из принадлежностей своего эстетического маскарада. Телевизор был включен, давали оперу; звук он убрал. Сказал, что его познабливает, температура немного подскочила; не помню, о чем мы говорили, забыл, как забываешь все, чему в тот момент не придаешь значения, как забываешь все, что не затрагивает тебя, ибо в тот момент, когда такие вещи делаются или говорятся, не знаешь простой истины: все, что делаешь, или говоришь, или видишь, наделено значением и весомо. И в нашем прощании в тот момент, казалось, ничего такого не было, или почти не было, и мне хотелось думать, что Райлендс сгущает краски в своих пророчествах (а Кромер-Блейк и впрямь казался таким беззаботным); и мысли мои устремились к тому, что меня ждет (к будущему, где прозрачность и гладь), а не к тому, что я оставляю (к прошлому, где туман, где ухабы да изломы). Помню только, что обычная его бледность дошла до предела и что он временами невольно поглядывал на беззвучно распевавшего Фальстафа; в бледности не было ничего необычного: во время экзаменационной сессии цвет лица у донов всегда такой. Но в тот вечер бледность Кромер-Блейка почти сравнялась в цвете с его преждевременной сединой, становившейся раз от разу все белее и белее. Я посидел у него недолго, было поздно. Мне предстояло заканчивать сборы, а ему, наверное, хотелось дослушать Фальстафа.
Последние записи в его дневниках, ныне хранящихся у меня, очень кратки, сделаны словно нехотя: по две-три строки в день и далеко не каждодневно. Так, третьего сентября он пишет: «Сегодня у меня день рождения. Удалось прожить до тридцати восьми. Уже не молод. Клер подарила мне шерстяной джемпер, сама связала. Б. – ничего, забыл». И три дня спустя, шестого сентября, запись еще короче: «Б. собирается перебраться в Лондон. Мой город, нелепо. Мне кажется, такая даль, а всего час езды». И ничего до двенадцатого, тут он напишет: «Сегодня взялся перечитывать "Дон Кихота", надеюсь, успею прочесть целиком между этой неделей и следующей. Может, надо было начать со второй части». Затем четырнадцатого: «До конца лета осталось семь дней. До чего надоело. И лето надоело, и это состояние». Двадцатого пишет обо мне: «Сегодня день рождения нашего дорогого испанца. Ему исполнилось тридцать четыре, тоже не так уж молод. Позвонил в Мадрид, но не застал». (И правда, в тот день меня не было ни дома, ни вообще в Мадриде, я был в Санлукарде-Баррамеда, с Луисой, она теперь моя жена, я познакомился с ней в Мадриде месяцем раньше.) Следующая заметка от двадцать девятого сентября, кажется, списана с календаря, ибо гласит всего лишь: «Святой Михаил и все ангелы. Семнадцатое воскресенье после Троицы (восемнадцатое после Пятидесятницы). Первый день триместра. Восход солнца: 07.02, закат: 18.47. Полная луна: 00.08». Затем снова ничего до седьмого октября, запись такая: «Луна в убывающей четверти в 05.04. Звонил Тоби, я отделался ссылками на разные дела, чтобы не приходил. Бедный старик, ничего не понимает». За четырнадцатое: «Новолуние: 04.33. Сегодня начинается Михайлов триместр, начинаются занятия, а я преподавать не в состоянии. Дьюэр и Кэвенаф были так любезны, что предложили заменять меня до полного выздоровления». Последняя запись, от семнадцатого, гласит: «Святая Этелдреда, королева Нортумбрии против собственной воли, вот дурочка. Через несколько лет эта болезнь будет излечима, сущий пустяк. Как надоело». Он умер девятнадцатого, двадцатое воскресенье после Троицы (двадцать первое после Пятидесятницы), день святой Фридесвиды (по крайней мере, в Оксфорде). Солнце взошло в 07.38 и закатилось в 18.01, луна в растущей четверти появилась в 20.13. Кромер-Блейк видел восход, а также закат, но луну в первой четверти уже не увидел.
О смерти бедного старика мне известно меньше, вернее почти ничего; уже не было Кромер-Блейка, и некому было сказать хотя бы «какая неизбывная печаль». Кэвенаф, более динамичный и современный, чем Райлендс, взял на себя труд позвонить мне в Мадрид, два месяца назад, обошелся без всякой срочной почты и упоминаний о доброхотных пожертвованиях. Он же переслал дневники того, кто умер первым. Но мне известно, что Райлендс, в отличие от Кромер-Блей-ка, не знал о своей смерти заранее, если только эта фраза имеет хоть для кого-то хоть какой-то смысл. Я всего лишь хотел сказать, что перед смертью Райлендс не болел. Находился не в больнице, а у себя дома, сердце остановилось разом и внезапно, вот и всё. Не знаю, ни в котором часу, ни где именно, ни что он в это время делал. Возможно, госпожа Берри позвала его обедать, а он не появлялся, и тогда госпожа Берри, возможно, почуяв недоброе, тихонько прокралась к берегу реки Черуэлл, где, возможно, Райлендс посиживал на том самом стуле с большой подушкой, чтоб не упустить осеннего солнышка. А может быть, она даже не вышла из кухни, может быть, слишком предусмотрительная госпожа Берри удовольствовалась тем, что выглянула в окно и увидела огромное туловище со впалой грудью, обмякшее в кресле. Рюмка хереса в траве. Взгляд, утративший авторитетность и цвет. Обвисший желтый джемпер. Не знаю, не имеет значения, не испытываю неизбывной печали.

Великолепный стилист Хавьер Мариас создает паутину повествования, напоминающую прозу М. Пруста. Но герои его — наши современники, а значит, и события более жестоки. Главный герой случайно узнает о страшном прошлом своего отца. Готов ли он простить, имеет ли право порицать?…

Хавьер Мариас — современный испанский писатель, литературовед, переводчик, член Испанской академии наук. Его книги переведены на десятки языков (по-русски выходили романы «Белое сердце», «В час битвы завтра вспомни обо мне» и «Все души») и удостоены крупнейших международных и национальных литературных наград. Так, лишь в 2011 году он получил Австрийскую государственную премию по европейской литературе, а его последнему роману «Дела твои, любовь» была присуждена Национальная премия Испании по литературе, от которой X.

Рассказ "Разбитый бинокль" ("Prismáticos rotos") взят из сборника "Когда я был мертвым" ("Cuando fui mortal", Madrid: Alfaguara, 1998), рассказы "И настоящее, и прошлое…" ("Serán nostalgias") и "Песня лорда Рендалла" ("La canción de lord Rendall") — из сборника "Пока они спят" ("Mientras ellas duermen", Madrid: Alfaguara, 2000).

Тонкий психолог и великолепный стилист Хавьер Мариас не перестает удивлять критиков и читателей.Чужая смерть ирреальна, она – театральное действо. Можно умереть в борделе в одних носках или утром в ванной с одной щекой в мыле. И это будет комедия. Или погибнуть на дуэли, зажимая руками простреленный живот. Тогда это будет драма. Или ночью, когда домашние спят и видят тебя во сне – еще живым. И тогда это будет роман, который вам предстоит прочесть. Мариас ведет свой репортаж из оркестровой ямы «Театра смерти», он находится между зрителем и сценой.На руках у главного героя умирает женщина, ее малолетний сын остается в квартире один.

От автора Исповедь альтруиста, каких поискать, монолог шута, трагедия вежливости — согласен на любое жанровое определение. Я, слава Богу, не драматург, сочиняю рассказы и повести, иногда, впрочем, пьесы пишу, их даже играют изредка — в театре, точней — на театре, так правильно. Но «Риголетто» не пьеса, потому хотя бы, что «Знамя» пьес не печатает. И потом: в настоящей пьесе есть сверхзадача, драматические события, сквозное действие, второй план — ничего подобного в путаной речи Феликса Гамаюнова, помеси двух мифологических птиц, сына полуеврейки и подполковника, воспитанника секретного свинокомплекса, нет как нет.

Сказки, сказки, в них и радость, и добро, которое побеждает зло, и вера в светлое завтра, которое наступит, если в него очень сильно верить. Добрая сказка, как лучик солнца, освещает нам мир своим неповторимым светом. Откройте окно, впустите его в свой дом.

В книге автора проявлены разные формы жанра. Это касается не только раздела на прозу и поэзию, но и в каждом из этих разделов присутствует разнообразие форм. Что касается содержания, то оно тоже разнообразно и варьирует от лирического, духовного, сюрреального, политического до гротескного и юмористического. Каждый может выбирать блюдо по своему вкусу, поэтому могут быть и противоречивые суждения о книге, потому что вкусы, убеждения (а они у нас большей части установочные) разные.

Юмористическая и в то же время грустная повесть о буднях обычного электромонтера Михаила, пытающегося делать свою работу в подчас непростых условиях.

Цикл рассказов костромского прозаика, лауреата премии имени В. П. Астафьева. «И. К. будто хочет создать совершенный, замкнутый в себе мир, одновременно движущийся и неподвижный, мир-воспоминание и мир-настоящее; создать и никогда более к нему не возвращаться, чтобы мир этот существовал уже сам по себе, не теребя по пустякам отца-основателя, как мудрый, печальный, одинокий ребенок». Антон Нечаев 18+.