с бараниной, ну, или кофейник, приемник там, велосипед, короче говоря, все годится, любая утварь, а если просрочите, придется платить проценты, и вскоре Малая стала и деньги в рост давать, под тридцать пять процентов, а то и побольше, и все в деревне заговорили, мол, где это видано, чтобы в столь нежном возрасте девочка была такая хваткая и оборотистая, дело тут нечисто, то есть без нечистого не обошлось, а иначе откуда бы ей взять такие свойства, и немало было тех, кто в пивной говорил, что такой процент — это форменный грабеж, и что хорошо бы уведомить власти о бесчинствах старой клячи и что пусть-де полиция притянет ее к ответу за незаконное предпринимательство, влекущее за собой разорение жителей Ла-Матосы и других населенных пунктов, однако словами дело, разумеется, и ограничилось, потому что еще поди-ка найди, кто ссудит деньги под залог таких жалких пожитков, а кроме того, никто не хотел ссориться с обеими Ведьмами, ибо мать и дочь внушали всем довольно сильный страх. Даже мужчины опасались по ночам проходить мимо их дома, и все знали, что оттуда несутся такие вопли и стоны, что на дороге слышно, и одни считали, что это мать и дочь предаются с дьяволом разнузданному блуду, другие же утверждали, что это буйствует Ведьма Старая, которая совсем уже рехнулась, почти никого не узнавала, время от времени впадала в транс, и все были уверены, что это Господь карает ее за прегрешения и разнообразные мерзости, из которых главным было произвести на свет сатанинское отродье, чем Ведьма гордилась, и хотя женщины, набравшись смелости, спрашивали ее, от кого все же у нее Малая, это оставалось так и нераскрытой тайной: дон Маноло-то давно уже отошел в мир иной, и, стало быть, жила она без мужа, из дому не выходила никогда, танцульки-вечеринки не посещала, и сильней всего мучил женщин один вопрос — уж не кто-то ли из их собственных мужей расстарался сотворить это чудище, и потому женщины покрывались гусиной кожей, когда Ведьма усмехалась неопределенно и говорила, что Малая у нее — от Дьявола, тем паче что девочка была вылитый он, в чем всякий мог убедиться, взглянув на помещенную в соборе Вильи картину, на которой Святой Михаил Архангел повергал нечистого наземь, а особенно похожи были глаза и брови, и женщины крестились, увидев это, а иным даже снилось, как с воздетым ввысь детородным органом гонится за ними сатана, намереваясь заделать им ребеночка, и просыпались они в слезах, с обильно увлажненным межножьем и ноющим низом живота, и бегом бежали в Вилью исповедаться у падре Касто, а тот бранил их за суеверия, были и те, кто смеялся над этими россказнями и уверял, что Ведьма — просто полоумная, девочку же она в свое время украла из какой-нибудь лачуги, но другие твердили, что Сарахуана когда-то давно рассказывала, как однажды заглянули в ее закусочную какие-то парни явно не из Ла-Матосы и скорей всего даже не из Вильи, потому что говорили не вполне по-здешнему, а когда подвыпили, сказали, что, мол, пришли перепихнуться со старушкой, той самой, что когда-то убила мужа и слыла ведьмой, и Сарахуана тогда навострила уши и услышала, как те забрались к старухе в дом, врезали, чтоб помалкивала и предоставила им себя, потому что ведьма или не ведьма, однако оказалась она все еще очень хороша и в самом, что называется, соку, да и сама в конце концов вошла во вкус, судя по тому, как извивалась и верещала, и, наверно, в этой вонючей дыре все бабы — отъявленные шлюхи, и тут, как исстари повелось, о чем Сарахуане ли было не знать, объявившийся среди посетителей один особо вспыльчивый обиделся, что его родную Ла-Матосу обозвали вонючей дырой, вскипел и набросился на тех парней, а за ним и прочие, и пришлых сильно отдубасили, но все же до мачете дело не дошло, может, потому, что тех сразу сбили с ног, а может, потому что было слишком жарко, чтобы принять это близко к сердцу, да и не перед кем было в тот час показывать удаль, не было в заведении Сарахуаны женщин — никаких не было, даже тех страхолюдин, что обитают в шалашиках на берегу и дают за бутылку пива, так вот, наличествовали там лишь они сами да хозяйка Сарахуана, которую к тому времени никто за женщину уже не считал, а считали все своим парнем, таким же мужчиной, как они сами — с обязательными усами, с почерневшей рожей, с бутылкой, греющейся в кулаке, когда жужжит под потолком вентилятор, с трудом разгоняя плотную знойную духоту, источаемую их телами, и поет в одиночку магнитофон
что-то кролик мой не-ве-сел над свечой у образа Святого Мартина Кабальеро,
неужели заболел, и веточка алоэ,
принесу я свежей травки, обвязанная ленточкой, вымоченной в святой воде,
чтобы он повеселел! да, сеньор, а как иначе?[5] и тростниковая водка, потому что надо заклясть зависть, объясняла Ведьма, вернуть зло тому, кто его заслуживает, тому, кто его насылает. И потому у нее на кухне на самой середке стола, на блюде с крупной солью всегда лежало красное яблоко, сверху донизу насквозь проткнутое острым тонким ножиком и со вставленной в отверстие белой гвоздикой, и женщины, в пятницу спозаранку приходившие сюда, неизменно видели, что цветок увял, поник и пожелтел, будто стух от тех дурных флюидов, которые они сами же испускали в этом доме — нечто вроде негативной энергии, накопившейся, как они думали, в их телах от огорчений всякого рода и разнообразных обид и неприятностей, а Ведьма умела своими снадобьями избавить их от той энергии, которая густой, хоть и невидимой пеленой висела в спертом воздухе затворенного дома, ибо никто не знал, когда именно начала Ведьма бояться открытых окон, но к тому времени, как Малая уже топотала ножками в полумраке гостиной, куда никому не было доступа, да, так вот, уже к этому времени Ведьма собственноручно заделала все окна палками и проволокой, залила потом цементом и да не только окна, но даже и дубовую почерневшую дверь парадного входа, откуда вынесли когда-то гроб с телом дона Маноло, который потом доставили на кладбище в Вилье, заложила кирпичами и деревянными горбылями, так что открыть ее никто уж не мог и войти в дом можно было только через черный ход — маленькую дверку, ведшую со двора на кухню, а раз уж нельзя было закрыть и ее тоже, потому что нужно же было выпускать Малую, чтоб та воды натаскала, и огород вскопала, и продукты с рынка принесла, то Ведьма приказала забрать дверку решеткой с прутьями толще, чем в тюремной камере, как выразился кузнец, выполнивший этот заказ, да решеткой, запиравшейся на висячий замок размером с мужской кулак, ключ же Ведьма всегда держала при себе, то есть у себя за пазухой, в лифе, на левой груди; и решетчатая дверца эта, когда бы ни приходили женщины, оказывалась чаще всего заперта, и они, не смея стучаться, стояли перед ней в ожидании, а в конце концов дожидались порой того, что из дому начинали доноситься вопли, крики и проклятия, изрыгаемые Ведьмой, которая, по звукам судя, швыряла мебель то в стену, то об пол, меж тем как Малая — так много лет спустя расскажет она девицам с трассы — пряталась под столом на кухне, сжимала нож и сворачивалась клубочком, как в детстве, когда все думали и надеялись, что она умрет, и даже молились, чтоб прекратились ее страдания да мучения, а не то рано или поздно явится дьявол и потребует ее себе, и земля тогда разверзнется и поглотит обеих Ведьм, и полетят они в бездну прямехонько в адское пламя: одна — за то, что обуяна дьяволом, другая — за все злодеяния, совершенные ее волшбой, а именно за то, что извела отравой дона Маноло и наколдовала его сыновьям гибель в автокатастрофе; за то, что лишала мужской силы жителей деревни, обращая их в евнухов, и особенно за то, что извлекала из чрева женщин семя, брошенное туда по супружескому долгу и праву, а потом разводила его в ядовитом зелье, состав которого был ведом ей одной, и продавала тем, кто попросит, рецепт же его она перед смертью передала Малой, а дело было незадолго до оползня семьдесят восьмого года, когда с неистовой злобой хлестнул по берегу ураган, и раскатистые молнии целыми днями полосовали небо, и из разверзшихся хлябей его низвергалась вода, затопляя поля, на корню сгнаивая посевы, губя скотину, от страха перед ветром и громом не сумевшую вовремя покинуть хлева, и даже малых ребят, которых не успели подхватить на руки, когда холм вдруг отделился от почвы и пополз вниз в грохоте крошащихся скал, в треске с корнем вырванных дубов, и черная грязь, таща за собой все это, разлилась по всему побережью и обратила в кладбище три четверти поселения на глазах, на воспаленных от слез глазах у тех, кто выжил, и потому лишь выжил, что когда ринулся на них поток, успел влезть на высокие ветви манговых деревьев и просидел там в кронах несколько дней, пока не сняли подплывшие на лодках солдаты, как только природный катаклизм двинулся дальше, в горы и над ними рассеялся — засияло солнце из-за свинцовых туч, снова затвердела раскисшая было земля, а промокшие до костей люди, облепленные лишайниками, похожими на крохотные кораллы, толпой, с уцелевшими детьми на руках и выжившей скотиной направились искать себе прибежище в Вильягарбосе, откуда правили ими власти, а те освободили нижние этажи муниципалитета, открыли доступ на церковный двор и даже отменили занятия в школе, чтобы неделями кряду принимать беженцев с их жалобами и пожитками, с их списками погибших и пропавших без вести, в числе которых значились уже и Ведьма и ее одержимая бесами дочка, поскольку ни ту, ни другую никто не видел с самого начала бедствия. Но спустя еще много недель однажды утром Малая появилась на улицах Вильи в черном с ног до головы: черные чулки на поросших черным пушком ногах и блузка с длинным рукавом черная, и юбка, и туфли на высоком каблуке, и покрывало, приколотое к узлу ее длинных темных волос, — тоже, и вид ее всех поразил, и не враз поймешь, что больше — напугал или рассмешил, потому что уж больно нелепо она выглядела: жара такая, что мозги плавятся, а эта дура вырядилась в глубокий траур, ну, спятила, не иначе, выставила себя на посмешище, вырядилась наподобие тех трансвеститов, которые каждый год появлялись на карнавале в Вилье, однако все это приговаривалось про себя, никто не посмел расхохотаться ей в лицо, потому что многие в минувшие страшные дни потеряли своих близких и, глядя, как она в этом маскарадном костюме Парки величаво и вместе с тем устало шагает в сторону рынка, догадались люди, что Старая Ведьма умерла, исчезла из этого мира и покоится теперь, должно быть, в грязи, накрывшей полдеревни, и что смерть ей досталась скверная, хоть все в глубине души думали, что слишком легко отделалась колдунья за жизнь свою, грешную и корыстную, и ни у кого, даже у женщин, да, у тех самых женщин, что являлись к ней каждую пятницу, даже у них не хватило смелости спросить у облаченной в траур Малой, что же теперь будет с семейным делом, кому перейдет оно, кто отныне будет лечить и колдовать, и должны будут пройти годы, прежде чем люди вновь начнут наведываться в дом меж зарослей тростника, прежде чем Ла-Матоса оживет и заполнится жителями, и на костях погребенных под сдвинувшимся холмом поднимутся новые лачуги и халупы, приедут новоселы, в большинстве своем — привлеченные прокладкой нового шоссе, которое пересечет Вилью и свяжет ее с портом и с нефтепромыслами, недавно появившимися на севере, где-то у Палогачо, и ради этого возводятся бараки и скромные пансиончики, а со временем возникнут всякого рода закусочные-распивочные и бордели, куда будут заглядывать шоферы, и нефтяники, и торговые агенты, и журналисты, чтобы хоть ненадолго скрасить однообразие магистрали, по обе стороны которой, чередуясь с лугами, километр за километром тянется тростник, магистрали, пересекающей этот край от асфальтовой кромки города до предгорий на западе или до обрывистого берега моря, в этом месте неизменно бурного, — на востоке; кусты и кусты, чахлые заросли, задавленные вьюнком, который в сезон дождей разрастался с быстротой непристойной, грозя поглотить дома и посевы, так что обуздывать их напор ударами мачете приходилось людям, согнутым в три погибели на обочинах дороги, на берегах реки, в бороздах пашни: они, крепко упершиеся ногами в горячую землю, были кто слишком занят своим делом, а кто и слишком горд, чтобы замечать печальные взгляды, которые посылала им издали, с проселка, окутанная черным тень, кружившая по уединенным уголкам деревни, бродившая по участкам, где работали юноши, лишь недавно начавшие получать за свою работу жалкие гроши: они все как один — с гладкими, безволосыми телами, с узловатыми мускулами рук и ног, со впалыми животами, в которых тяжкий труд и жгучее солнце не оставили ни жиринки — после работы гоняют тряпичный мяч на поселковом стадионе, а под вечер несутся сломя голову наперегонки до водопроводной колонки, соревнуясь, кто первым сиганет в реку, кто первым достанет со дна брошенную с берега монету, кто дальше всех плюнет, когда, хохоча и галдя, они усядутся плотным рядком, плечом к плечу на нависающей над теплой рекой ветви, заболтают в едином ритме ногами, заблещут на солнце лоснящимися, будто полированными спинами — темными, как косточка тамаринда, золотисто-карамельными, как дульсе-де-лече