– Понимал ли же по крайней мере ваш лон-лакей по-русски?
– Ни словечка: да оно бы, вот видите, ничего! уж коли редкость, подумал я, так постоит сама за себя; на кой прах тут язык? Хоть бы взять, например, картину, колонну какую-нибудь, обелиск или что другое: покажет пальцем, ну приврет там, что ни на есть по-своему, и смотришь. Нет-с, посадил меня насильно в фургон, да и изволит везти за город; гляжу – вывозит совсем-таки вон. Уже и огороды позади, и сады позади… глядь – и картофельные поля под боком; я его за воротник: «Постой, – говорю, – кто знает, что у тебя на уме, а я дальше не поеду»; он – туда-сюда. «Нет, – кричу кучеру, – хераус![3] – а сам машу: назад, назад!» – вернулись; что же вы думаете, какую редкость хотел мне показать этот молодец, а?
– Не могилу ли Моро? – спросил я.
– Что-о? да разве это интересно?
– Смотря по человеку, Захар Иваныч; для меня так очень интересно.
– Эге, ге, ге! значит, дурак-то я, а не он, – проговорил сквозь зубы и почесывая свою лысую голову бедный Захар Иваныч.
Он видимо смутился.
Мне стало жаль земляка, и, желая успокоить его, я приписал всю вину лон-лакею, который, имея постоянно дело с иностранцами, должен был бы непременно знать несколько наречий; впрочем, виноват ли был Захар Иваныч в том, что языки не дались ему?
– Все так, ну, да! не понял, не догадался, ну – положим! – воскликнул с досадою Захар Иваныч. – В сущности же, почтеннейший, – продолжал он, – большая мне нужда до их могил, да осмотреть их и жизни не хватит… Муро, Мюра, велика важность?
– Но Моро был нашим генералом и убит в Лейпцигском сражении.
– Нашим? – повторил Захар Иваныч, – странно! никогда не слыхал: ну, дай бог ему царство небесное.
– А знаете ли, – продолжал он, после некоторого молчания, – право, досадно становится, когда подумаешь, что прожил я пятьдесят лет неучем; ведь держали же и в наше время немцев, французов разных, и куда дешевы были они тогда. Помнится, после разорения, пошлют зачем ни на есть в Москву, – соседи и просят матушку, нельзя ли, мол, захватить подводам, как назад поедут порожняком, учителя или двух, или сколько б там ни понадобилось; лучшеньких покойница рассылала по родным, а что пожиже, то соседям. Верите ли, вся дворня, даже мальчишки говорили по-французски. Что ж бы, кажется, стоило мне научиться! не тут-то было – только и норовишь, бывало, как бы выжить мусью из дому; а вот пришла нужда, хватился, да поздно. Я, правду сказать, перед выездом из России и припас немецкие разговоры с словарем и всякими прочими затеями; выдумка неглупая – немецкие слова написать по-русски: была бы память, а выучиться нетрудно; я таки, признаться, в первое время и налег на них крепко.
– Зачем же вы не продолжали, Захар Иваныч, если вам казалось это так легко?
– А вот отчего, почтеннейший, что книжка-то придумана и хорошо, да сделана глупо; заучил я первые три страницы и знаю, что небо – химмель, звезды – штерне, отец – фатер, а дядя – охейм; дело только в том, когда же приведется говорить об этих вещах, а положим, и приведется, так не привяжешь же их веревкой ко всему тому, что говорится прежде и после; сверх того, не забудьте, что, ежели, упаси господи, забудешь пересыпать немецкие слова полдюжиной дер да полдюжиной дас, то, пожалуй, выйдет совсем другое; нет, батюшка, чуть ли не умней будет книгой-то завернуть что-нибудь, а с немцами объясняться чем бог послал.
Слушая земляка, я не мог удержаться от улыбки, а Захар Иваныч не заметил ее, потому что сам не переставал хохотать во все горло. Видя, что он кончил свой кофе, я встал.
– Куда вы отсюда? – спросил земляк.
– И сам не знаю, – отвечал я.
– А не знаете, так пройдемтесь по набережной, и цухаус![4]
Мы расплатились и вышли из воксала.
Вечер был очаровательный; у наших ног дремала Эльба, вдали на пурпуровом небе отделялись черным силуэтом вершины башен и крыш нового города. Вдоль всей набережной суетился народ; в этот час обыкновенно возвращались в Дрезден пароходы. Земляк, идя со мной рядом, насвистывал префальшиво «Травушку», отчего становилось и смешно и грустно.
Захар Иваныч объявил мне, между прочим, что нумер, им, занятый, рядом с моим.
Был час одиннадцатый вечера, когда мы возвратились домой. Проходя по длинным коридорам гостиницы, земляк вдруг остановился у одной двери и стал в нее стучать.
– Спишь ли ты? – спросил он чрез замочную скважину.
– Ах! это вы, – отвечал чей-то пискливый голос, – я в постели, а спать не сплю, войдите.
– А не спит, так войдемте, я познакомлю вас, – сказал, обращаясь ко мне, земляк.
– Да кто же тут живет?
– Выдров – тот самый, про которого я говорил вам… Ну, что тут церемониться? войдемте!
– В другое время, а теперь поздно, Захар Иваныч.
Пожелав соседу покойной ночи, я пошел к себе в комнату.
Написав несколько писем и отпустив горничную – прехорошенькую и пресвеженькую немочку, я разделся, лег в постель и заснул крепким сном.
Не знаю, в котором часу, но гораздо за полночь, сон мой прерван был шумом отворившейся двери в комнате Захара Иваныча.
– Кто там? – прохрипел знакомый голос соседа.
– Я, батюшка! – отвечал кто-то жалобным тоном.
– Трушка, ты, что ли?